Далеко, в заросшей чаще, я выбираю тропинку. Я сажусь на срубленный пень и холодно говорю:
– Вы узнали меня?
Он молча кивает мне головою.
– Вы знаете, зачем я в Москве?
Он кивает опять.
– Ну, вы знаете: я не уеду.
Он с усмешкой говорит:
– Вы уверены в этом?
Уверен ли я? Я не знаю. Кто поймет, кого любит Елена. Но я говорю только:
– А вы?
Пауза.
– Вот что: вы уедете из Москвы. Поняли? Вы.
Он вспыхнул гневным румянцем. Но говорит хладнокровно:
– Вы сумасшедший.
Тогда я, молча, вынимаю оружие. Я меряю восемь шагов по траве и кладу на концах их мокрые прутья: барьер. Он следит со вниманием. Я кончаю. Он говорит, улыбаясь:
– Что ж, вы хотите драться?
– Я требую: уезжайте.
Белокурый и стройный, он смотрит мне прямо в глаза. И насмешливо повторяет:
– Вы – сумасшедший.
Я говорю, помолчав:
– Вы будете драться?
Он отстегнул кобуру, нехотя вынул револьвер. Потом подумал минуту и говорит:
– Хорошо… Я к вашим услугам.
Вот он уже у барьера. Я знаю: я бью в туза на десять шагов. Промаха быть не может. Я поднял револьвер. На черной мушке пуговица пальто. Я жду.
Тишина. Я говорю очень громко:
– Раз… Он молчит.
– Два и… три.
Он стоит неподвижно, грудью ко мне. Его револьвер опущен. Он насмехается надо мной… Вдруг какой-то горячий и жесткий комок сжимает мне горло. Я в гневе кричу:
– Стреляйте…
Ни звука. Тогда я медленно, радостно, долго нажимаю курок. Желтым светом сверкнуло пламя, пополз белый дым.
Я потел по мокрой траве и наклонился над телом. Он лежал на тропинке ничком в холодной и мягкой грязи. Странно согнулась рука, широко раскинулись ноги. Сеял дождь. Была мгла. Я свернул в чащу леса. Уже сумерки набежали.
Между деревьями – ни зги. Я шел, и не было цели. Так идет корабль без руля.
20 сентября
В Цусимском бою бессмысленно гибли люди. Темная ночь, в море мгла, ходит зыбь. Как огромный раненый зверь, прячется броненосец. Чуть чернеют черные трубы, молчат гремевшие пушки. Днем дрались, ночью бегут, ждут атаки.
Сотни глаз шарят тьму. И вдруг вопль – крик испуганной чайки: «Миноносец по борту»… Вспыхнул прожектор, белым светом ослепла ночь.
А потом… Кто на палубе, – кинулся в море. Кто внутри, за кованой броней, – бьется о люк. Медленно тонет корабль, уходит носом под воду.
Машинисты в машине кулями срываются вниз. Их бьют железные цепи, крошат колеса, душит дым, обжигает пар. Так гибнут они. Бессмысленно-безымянная смерть.
А вот смерть еще. Север, море, северный шторм. Ветер рвет паруса, взвивает белую пену. В серых волнах рыбачья лодка. Серый день меркнет бледною зарею. Где-то вдали загорелся маяк. Красный, белый и снова красный.
Люди застыли на скользком носу, вцепились в канаты. Ропщет волна, брызжет дождь… И вдруг сквозь вой ветра – медленный звон. У низкого борта бьется колокол на воде и звонит. Это бакан. Это мель. Это смерть… И потом опять ветер, небо и волны. Но уже нет никого.
И смерть еще: я убил человека… До сих пор я имел оправдание: я убиваю во имя террора, для революции. Те, что топили японцев, знали, как я: смерть нужна для России. Но вот я убил для себя. Я захотел и убил. Кто судья? Кто осудит меня? Кто оправдает? Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верою скажет: убить нельзя, не убий. Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для террора убить – хорошо, для отечества – нужно, а для себя – невозможно? Кто мне ответит?
Вот в окно глядит ночь, я вижу горящие звезды. Блещет Медведица, струится серебряный Млечный путь, робко сверкают Плеяды. Что за ними?..
Ваня верил. Он знал. А я стою одинокий и ночь непонятно молчит и земля дышит тайной, и загадочно мерцают звезды. Я прошел трудный путь. Где конец? Где мой заслуженный отдых? Кровь родит кровь и месть живет местью. Я убил не только его. Камо пойду и камо бегу?
22 сентября
Сегодня с утра льет дождь, мелкий, осенний. Я смотрю в его паутинную сеть и лениво, как капли, меня тревожат скучные мысли.
Жил Ваня и умер. Жил Федор, его убили. Жил генерал-губернатор и его уже нет… Живут, умирают, родятся. Живут, умирают… Хмурится небо, льет дождь.
Во мне нет раскаяния. Да, я убил… Во мне нет горечи за Елену. Будто мой разбойничий выстрел выжег любовь. Мне чужда теперь ее мука. Я не знаю, где она и что с нею. Плачет она над ним, над своей беспорочной жизнью или уже забыла? Кого забыла? Меня? Меня и его. Опять его. Мы и теперь с ним скованы цепью.
Сеет дождь, шумит по железным крышам. Ваня сказал: как жить без любви?
Это Ваня сказал, а не я… Нет. Я – мастер красного цеха. Я опять займусь ремеслом. Изо дня в день, из долгого часа в час я буду готовить убийство. Я буду украдкой следить, буду жить смертью и однажды сверкнет пьяная радость: свершилось – я победил. И так до виселицы, до гроба.
А люди буду хвалить, громко радоваться победе. Что мне их гнев, их жалкая радость?..
Молочно-белый туман опять обвеял весь город. Уныло торчат дымовые трубы, гудит на фабрике долгий гудок. Ползет холодная мгла. Сеет дождь.
23 сентября
Христос сказал: «Не убий», и ученик Его, Петр, обнажил для убийства меч. Христос сказал: «Любите друг друга», и Иуда предал Его. Христос сказал: «Я пришел не судить, но спасти», и был осужден.
Две тысячи лет назад Он молился в кровавом поту, а ученики Его спали.
Две тысячи лет назад народ одел Его в багряницу: «Возьми и распни Его». И Пилат сказал: «Царя ли вашего распну?» Но первосвященники отвечали: «Нет у нас царя, кроме Кесаря».
И у нас нет царя, кроме Кесаря. И теперь еще Петр обнажает меч, Анна судит с Каиафою, Иуда Симонов предает. И теперь еще распинают Христа.
Значит, Он не лоза, мы – не ветви. Значит, слово Его – сосуд глиняный. Значит, Ваня неправ… Бедный, любящий Ваня… Он искал оправдание жизни. К чему оправдание?
Гунны прошли по полям, растоптали зеленые всходы. Бледный конь ступил на траву, завяла трава. Люди слышали Слово – и вот поругано Слово.
Ваня с верой писал: «Не мечом, а любовью спасется мир и любовью устроится». Но ведь и Ваня убил, «совершил тягчайший грех против людей и Бога». Если бы я думал, как он, я бы не мог убить. И, убив, не могу думать, как он.
Вот Генрих. Для него нет загадок. Мир, как азбука, прост. На одной стороне рабы, на другой – владыки. Рабы восстают на владык. Хорошо, когда убивает раб. Дурно, когда убивают раба. Будет день, рабы победят. Тогда, – рай и благовест на земле: все равны, все сыты и все свободны.
Я не верую в рай на земле, не верую в рай на небе. Я не хочу быть рабом, даже рабом свободным. Вся моя жизнь – борьба. Я не могу не бороться.
Но во имя чего я борюсь, – не знаю. Я так хочу. И я пью вино цельное.
24 сентября
Я опять нанял комнату, живу в номерах: инженер Малиновский. Я живу, как хочу, – без правил взыскательной конспирации. Мне теперь все равно: пусть полиция ищет. Пусть меня арестуют.
Вечер. Холодно. Над новой фабричной трубой обманчивый месяц. Лунный свет струится на крыши, сонно ложится тень. Город спит. Я не сплю.
Вот я думаю об Елене. Мне странно теперь, что я мог полюбить ее, мог убить во имя любви. Я хочу воскресить ее поцелуи. Память лжет: нет радости, нет восторга. Утомленно звучат слова, ласкают лениво руки. Как вечерний огонь угасла любовь. Снова сумерки, скучная жизнь.
Я спрашиваю себя: зачем я убил? Чего я смертью добился? Да, я верил: можно убить. А теперь мне грустно: я убил не только его, убил и любовь. Так грустит печальная осень: осыпается мертвый лист. Мертвый лист моих утраченных дней.
25 сентября
Я взял сегодня случайно газету. Я прочел мелким шрифтом, из Петербурга:
«Вчера вечером в гостиницу Гранд-Отель явилась полиция с предписанием задержать проживавшую там дворянку Петрову. В ответ на требование открыть, за дверью раздался выстрел. Взломавшими дверь чинами полиции был на полу обнаружен еще не остывший труп самоубийцы. Производится следствие».
Под фамилией Петровой скрывалась Эрна.
26 сентября
Я не знаю, как это было. Ночью, под утро, к ней постучались.
Постучались негромко. В комнате было темно и тихо. Она чутко спала и тотчас проснулась. Вот постучались опять, уже настойчивее и громче. Она быстро поправила косы и встала. Не зажигая огня, босиком, подошла к большому столу, направо, у фортепьяно. Ощупью, так же бесшумно, вынула из ящика револьвер. Я сам подарил его ей. Потом она начала одеваться, все еще ощупью, в темноте.
Постучались в третий, в последний раз. Полуодетая, она ушла в угол, к окну.
Откинула темную занавеску. Увидела каменный двор, сырой и узкий. Вместо звезд – тусклый фонарь внизу… Двери уже ломали. Кто-то мерно стучал топором. Она повернулась к дверям и сильным гибким движением прижала револьвер к груди. К голому телу. У сердца, пониже соска. Потом она лежала навзничь в углу. На ковре чернел револьвер. И опять было темно и тихо.