Чарна боялась ночью уснуть. Сидела рядом с девочкой и держала ладонь на ее животике и спинке, чтобы чувствовать дыхание. Уже в месяц малышка стала узнавать Чарну и водить ручками, глядела понимающе, а когда над ней наклонялся огромный косматый, бородатый, страшный Мэхиль, девочка улыбалась своим круглым лягушачьим ротиком и что-то даже радостно урчала низким басовитым голоском.
К годику девочка подхватила страшный вирус, затем появились осложнения, и дальше больше и все хуже – начала глохнуть, чахнуть. Принялась покидать этот свет. Мэхиль все чаще задумывался у окна, разглядывая старый дуб, осыпавшийся, осенний, откуда уже улетели в теплые края все его ангелы, остались бестолковые воробьи и хитрые, лживые, коварные галки, похожие на престарелых сплетниц, что никогда не несли с собой хороших вестей. Чарна, стесняясь гадливой, всегда недовольной патронажной медсестры, видя откровенно безразличное лицо детского врача, и еще одного, и третьего, что разводили руками и делали невеселые прогнозы, принялась искать спасения у знакомых: кого звать, в отчаянии думала она, кого просить. Наутро после тяжелой ночи, когда малышка горела от высокой температуры, не спала ни секунды и, будто жалея родителей, молчала и только кряхтела, Мэхиль, в задумчивости почесывая бороду, надел пиджак, положил на голову кепку и вышел со двора. Он шел, осторожно ступая по грунтовой дороге, разглядывая мелкий гравий, выемки и следы на нем, смотрел по сторонам, оглядывая деревья, где птиц почти не было, а висели только цепкие колтуны омелы.
Он зашел ненадолго к соседке, ворчливой старухе Пацыке. Затем сел в автобус. А через час он привел в дом Елисеевну.
Та, помыв руки, потерев их одна о другую, подышав на них, подошла к кроватке и наклонилась над девочкой. Послушала ее фонендоскопом, ласково малышке улыбаясь, на что та впервые за несколько месяцев улыбнулась в ответ, перевернула ее на животик, помяла спинку, ручки и ножки и велела закутать ребенка и поднести к открытому окну. Сама она вышла во двор, подошла к распахнутому окну, протянула матери монетку и произнесла:
– Я покупаю твою дочь. Отныне она моя. Что захочу, то сделаю. Чему захочу, тому и научу. Сколько захочу, столько и жить будет. Как захочу, так и назову.
Чарна протянула в окно закутанную в одеяло малышку на двух руках. Елисеевна подхватила ребенка и бережно прижала малышку к груди.
– Я скоро приду, не ходи за мной, подожди дома, – глядя снизу на измученную, растерянную женщину в открытом окне, мягко, тепло сказала Елисеевна.
Чарна даже не посмотрела на нее. Подавшись вперед, опершись на подоконник, неотрывно следила за девочкиным жарким личиком – спит ли в беспамятстве, прислушивалась к хриплому дыханию.
– Ничего-ничего, Чарна, потерпи, – почти прошептала Елисеевна.
Чарна только опустила голову, скорбно сжав губы, боясь всхлипнуть, и задрожала так, что пучок на затылке рассыпался и упали на щеки пряди волос. Елисеевна, бережно прижав к себе ребенка, торопливо пошла вниз к храму, что стоял у входа в Аргидаву. Мэхиль, обняв жену за плечи, вывел ее из дому, бормотал что-то успокоительное. Скорей себе, чем жене. Они остались стоять на мосту, глядя, как последняя их надежда удаляется все ниже и ниже с их девочкой, тянули шеи, становились на цыпочки, чтобы разглядеть, как там она, маленькая, не плачет ли. Не плакала.
Девочку окрестили и нарекли Макриной. Елисеевна принесла малышку только к вечеру. Та не хотела лежать, была оживленной, переходила с рук на руки, трогала всех за лица, немного поела, и температура упала, разве только слабость выдавала перенесенную болезнь, бледность и небольшой след на широкой переносице непонятно от чего. Чарна было спросила, а что это на носике у нее, Мэхиль легко отмахнулся, мол, есть и есть, чего даром спрашивать. Если не пройдет, то останется. Большое дело, была бы здорова и весела.
С рук Елисеевны Макрина не слезала. Гладила лицо крестной, прижималась к ней, мокрыми губами лезла в ладони, как щенок, укладывала ее руки себе на большеватую для своего тельца круглую, почти безволосую головочку и так то засыпала, то опять просыпалась, еще слабенькая, играя как котенок.
С тех пор Макрина серьезно и не болела. Ее любили родители, крестная души не чаяла. Эти трое многому девочку научили: и хозяйство вести, и готовить. Да и старая цыганка Пацыка нет-нет да травам полезным учила, когда девочка заходила к ней во двор. Правда, у ребенка остались осложнения после тяжелой болезни в младенчестве, однако девочка научилась с ними жить. Ее чистая любящая душа постаралась заменить отсутствие одних ее способностей другими.
Больше всего на свете девочка любила крепость: бегала туда чуть ли не каждый день. Если приезжали туристы, ходила за группой, заглядывала новым людям в лица, доставала из своей корзинки конфетки и яблоки, угощала детей. Часто сидела на травке у северной стены тронного, отдельно стоящего по центру крепости зала, где когда-то принимали послов, вождей, переговорщиков. Сидела сосредоточенная, с пяльцами, неловко держа иголку своими мягкими узловатыми пальчиками. Когда надо было вдеть в иголку ниточку, она бегала домой к маме или в храм к батюшке Васылю, или старушки в храме помогали ей, ну, или просила кого-то, кому доверяла. А когда не вышивала, убирала в своей корзинке. Связывала пучками травки, собранные вокруг крепости, орешки, обтирала салфеткой яблоки, а потом все аккуратно складывала обратно в корзинку. Туда же и конфетки с орешками.
– Что ж она сидит там, у самой холодной и сырой стены как приклеенная? – беспокоилась Чарна. – Сколько раз показывала, где лучше сесть, на солнышке или в жару в тенечке. Так нет, упрямо сидит там, у сырой стены, ведь простудиться может.
– Пусть сидит где хочет, – спокойно отвечал Мэхиль, лаская взглядом пшеничную макушку своей дочери, что пыхтела над тестом у кухонного стола.
И Макрина продолжала сидеть там, где хотела. Ну и правда, место было сырое – из стены медленно, капля за каплей всегда сочилась вода. Капелька появлялась на стене как слеза, недалеко от того места, где мостилась девочка, стекала вниз, исчезала в траве и уходила в землю. Макрина словно и не чувствовала ни холода, ни сырости, ей было спокойно там и уютно.
Глава четырнадцатая
Мэхиль
К Мэхилю ходили не только свои узнать о себе и родных, что и как. Да, это совсем не одобрялось. Но зачем кому-то рассказывать вслух? Раввину, или батюшке, или пастору, или ксендзу… Мэхиль вытирал руки о грязную ветошь, снимал кожаный фартук, сажал человека перед собой и смотрел сквозь него. В окно. На большой дуб, где весной, и летом, и осенью шуршал, шелестел, свиристел, пел, кричал птичий хор, таинственный народец, подающий Мэхилю особые знаки. Мэхиль, уже немолодой кузнец библейского вида, добрейшей души, из потомственных, ниоткуда взявшихся тут авгуров, страсть как любил птиц: наблюдать, слушать, кормить. Откуда в нем была способность вопрошать и видеть ответ, он не ведал. Но бормотал человеку все, что возникало в нем при виде птахи, что вдруг выныривала из листвы или принималась летать, кувыркаться в воздухе и фигуры свои птичьи выделывать, будто рисовать хвостиком, как кисточкой, по небу.
А что? Откуда мы знаем, кто посыльный от Бога? Может, птичка как раз он и есть, а Мэхиль просто знает, как прочесть это Божье послание. Кто-то, потерянный, тоскует, просит и спрашивает. Боженька ему посылает знаки, мол, прислушайся, присмотрись. А этот дурак – нет. Опять ноет: что, да как, да почему. Тогда Божий ангел какой-нибудь, кто посвободней, тыркает этого человека в затылок – слушай, не морочь голову, иди к Мэхилю, он тебе все скажет.
А как он это делает, не спрашивай, не знаю. Говорит, как поступить, что делать. И у того, кто его услышал, все получается. Ну, или он готовится к худшему. Не всегда же за счастьем или деньгами идут к Мэхилю, иногда и по скорбным делам: к чему быть готовым в этой непростой жизни.
Проведав Мэхиля с семьей, разобрав травки с крестницей, Елисеевна засобиралась на последний автобус, ехать домой, в город. Провожая Елисеевну на остановку, Мэхиль, неся торбу, что собрала крестной хозяйственная Чарна – свежих яиц с десяток, мед, курочку ярко-желтую, жирную на крепкий осенний бульон, а яблоки румяные некропленые сама крестница в саду собрала – шел, угрюмо уронив на грудь голову, а на перекрестке дорог, у хаты Пацыки, прыткой соседки старухи-цыганки вдруг поднял голову да быстрым острым глазом зыркнул в сторону незанавешенного окна, откуда глядела печально и равнодушно владетельница покосившегося старого дома, заросшего виноградом диким и плющом, ворожка Пацыка. Елисеевна поздоровалась. Мэхиль приподнял кепку, чуть поклонившись. Пацыка даже не кивнула в ответ.
– Ах ты! Ах ты бедная… – только и вздохнул устало Мэхиль.
– Что Пацыка как туча? Даже не кивнула.
– Да опять дочь ее Катерина на милиционера своего жалуется. Столько лет живет с ним как жена, работает на него, а замуж он ее так и не берет. Только обещает… Знаешь? Ну тот, который когда-то саму Пацыку в колонию упек. За копеечную кражу. То ли кукурузу с поля воровала, то ли картошку. Когда вернулась она через два года, дом ее был разорен, обворован, все ее старинные цыганские украшения исчезли. Настоящие, золотые. Только и сохранила свои колдовские подвески, что на ней в тот день были. Вот она смириться не может и злится. Люди говорят, что дочь ее сама старуха уже почти, а позарилась на милиционерское добро. Много в его доме, говорят, барахла всякого, коллекционер он. Корнеев его фамилия. Слыхала?