А тут как-то она вдруг принялась носить в Машкин дом цветы в горшках. Носит и носит. И дарит. Колючие, или с широкими блестящими листьями, или с какими-то шишечками. Машкины родители скрепя сердце брали – живые же, – расставили эти горшки в одной из комнат, названной однажды кем-то из гостей зимним садом за многочисленные ухоженные растения в горшках. Маша с мамой стали ухаживать за этими странными, не виданными ранее, чужими колючками и вьюнами, названий которых и не знали. А те, как будто попали на благодатную почву, вдруг принялись разрастаться в разные стороны, цепляться усиками за все выступы. Зато родные деревца и цветы вдруг начали чахнуть, линять. И тот из семьи – мама, папа или Маша, – кто ночевал в «зимнем саду», слышал шелест осыпающихся листьев, как печальные вздохи, а иногда и агрессивный шепот.
И что ж им тогда в голову не пришло убрать все те подаренные соседкой цветы куда-нибудь во двор или еще куда-то. Растения продолжали разрастаться, загораживая собой свет из окон, изумительный вид на сады, пожирая кислород в комнате, подавляя нежные мамины цветы, пальмочки и деревца.
– А Машка же там спит! – качала головой мама.
Да, Машка там спала, в этой комнате. И чем больше разрастались растения, тем чаще она жаловалась на недомогания и страшные сны. Это длилось до тех пор, пока в дом не вошла Елисеевна.
Нет, ее отец не был царевичем-королевичем. Он был врачом. И мама была врачом. Елисеевна – медсестра. Говорит, у родителей денег не хватило, чтобы выучить ее в мединституте. Такие честные родители Елисеевну воспитали и вырастили… Елисеевна лечила Машку с младенчества. И Олежика лечила, и Леночку. Она во многих семьях – своя, родная. У нее были волшебные руки. После курса ее массажа люди выздоравливали навсегда. Скажем, ей приносят «больные» цветы. Не больные в смысле пациенты цветы приносят, а цветы – «больные». Стыдные горшки с торчащими из них сухими палками. Что она с ними делает? Никто не замечал ничего особенного, ни приговоров, ни приворотов, ни магии никакой. Она тихо копается специальной вилочкой в горшке с доходягой, подсыпает земли, поливает воду капельками, трогает своими волшебными руками сухие, торчащие из земли палки. Но на второй день пребывания цветка в руках Елисеевны он выбрасывает салатовые нежные листочки, расправляется, оживляется, радуется и наклоняется – тянется к свету. Однажды ей принесли что-то вьющееся, живущее тогда в каждом доме в специальных подвесных вазах. И у Машки в доме тоже этих висячих садов Семирамиды было полно. И такой вот засохший вьюнок принесли к Елисеевне на лечение. Через месяц он не просто разросся, он дал большие, жирные невиданные листы и зацвел белыми нежными многочисленными цветами. В тот день она пришла к Машке, улыбчивая, кругленькая, щеки в ямочках, руки теплые, даже горячие. Походила у них в «зимнем саду», покачала головой, потирая руки. Безошибочно отставила в сторону все мамины цветы, деревца и растения, а к тем, что принесла когда-то соседка, не притронулась, старательно обходя, и приказала:
– Перчатки надень, Марусенька, и выноси куда-нибудь из дому.
– Куда?
– Ну во двор, например, к мусорным контейнерам поближе, – пожала плечами Елисеевна. – А лучше вообще куда-нибудь подальше, с глаз долой…
Елисеевна вымыла руки, от чаю-кофе отказалась, сослалась на спешку, мол, надо проведать крестницу. И не через час, а сию минуту. Потому что время несется. Секундная стрелка скачет как чокнутая, а девочка растет. Надо идти и ее побыстрей обнять. Подарить заколку-подсолнух красивую. А то вырастет, зачем ей такая заколка. И шоколадку еще. И поговорить.
– А как зовут крестницу, Елисеевна? – Леночка спрашивает.
– Макрина. – Лицо Елисеевны засветилось. – Солнечное мое дитятко.
А как было. Макрину Елисеевна купила. Через окно. Чарна – жена кузнеца – малышку продала, передав ее через окно. Елисеевна дала денег. Тоже через окно. Немного денег, одну монетку дала. Старую. Верней, старинную. Римскую или какую-то. Не важно.
Глава тринадцатая
Дом кузнеца
Эти двое, Мэхиль и Чарна, жили дружно в маленьком домике на три комнаты, что у моста на отшибе, как раз над крепостью. А какой вид открывался с их двора на рассвете в добрые дни! Дорога, жесткая грунтовая светлая, вилась, бежала вниз, вдоль – деревья и кусты, а внизу – сторожевые башни тонут в тумане, похожем на молоко в гигантской чаше, крепости под ним и не видать, и только угадывается Днестр.
Мэхиль, он ведь каким необычным ремеслом занимался – держал кузницу. Читатель возразит, мол, кузня – обычное древнее мужское ремесло. Да, отвечу я, но не для правоверного еврея. Ну уж сложилось так. Научился. Поставил кузницу прямо во дворе. И там возился все дни, не считая субботы, потому что в субботу какой еврей будет работать, ну, и не считая воскресенья, потому что совсем недалеко живет отец Васыль, сосед и друг, и как это бах-дзынь-дзынь, бах-дзынь-дзынь, если в восстановленном отцом Васылем храме как раз бьют колокола и нарядные прихожане идут молиться. Зачем же мешать людям своим стуком думать о главном, вечном, правильно ведь? А в другие дни Мэхиль ковал и ворота, и ограды, и заборы, и колеса для телег правил. Да, до сих пор лошадей подковать ведут к Мэхилю. Чем дороже бензин, тем больше в городе телег, повозок и лошадей. Работы у Мэхиля полно. А если придет человек поспрашивать о важном для себя, то какой в том грех, скажите, если Мэхиль знает, как разгадать птичий лепет, танец ветвей или шелест листьев? Ну а тонкая, высокая, царственная Чарна вела домашнее хозяйство – огородик, курочки, – еще ворчала на Мэхиля, что столько времени он тратит на разглядывание птичек на дереве и странные встречи с людьми. И что поэтому им не дали небеса ребенка.
А вот и нет!
Чарна, поджав губы, бранила Мэхиля по привычке, а в это время младшая сестра Чарны – без чести и совести они оба, и сестра и муж ее, имена их даже называть тут не будем – родила и бежала из роддома, как только увидела дочь. Потому что ребенок родился с синдромом Дауна. Чарна лила слезы и тайком бегала в роддом смотреть на умирающего младенца. Девочка будто понимала, что ей никто не поможет, что никому она не нужна, и, уложенная равнодушной медсестрой на бочок, с соской-пустышкой, приклеенной к лицу лентой пластыря, чтобы не выплюнула, плакала беззвучно. Страшная это история, когда никому не нужный, брошенный матерью ребенок в самом крошечном возрасте понимает, что орать во все горло нет смысла – никто не подойдет, не покормит, не поменяет пеленки. Младенец лежит с приклеенной к лицу пустышкой и оплакивает свое ненужное рождение и свое страшное будущее. Чарна холодела и не могла унять дрожь от тихого этого всхлипывания. Она платила медсестре, аккуратно снимала с маленького, с детский кулачок личика пластырную ленту, что оставляла на нежной коже красные воспаленные полоски, мыла и перепеленывала ребенка. На руки брать не разрешали. «Да-а? – склочно и брезгливо поджимала губы медсестра. – Вы сегодня будете брать ее на руки, приучите, а нам что прикажете делать? – скандалила она. – Тягать эту… вашу… на руках всю ночь?» Словно кто-то отрывал кусок души. Чарна физически чувствовала отсутствие чего-то жизненно важного в груди, когда она, еле-еле сдерживая слезы, плелась, погруженная в свое горе, домой. И на пятый день Мэхиль, которому не надо было ничего рассказывать, описывать это тихое страдание бедной уродливой гусенички сорока сантиметров и пяти дней от роду, даже вслух ничего говорить не надо было, добрый мудрый Мэхиль сказал в сухую ровную несгибаемую спину Чарне, а та опять побросала все свои домашние нехитрые дела и как раз собралась с самого утра сходить посмотреть, помыть девочку.
– Хватит! – сказал Мэхиль тихо, но отчетливо. Чарна оцепенела, не оборачиваясь. – Забери ее домой. Что бегать туда-сюда? Ноги бить и сердце рвать в лохмотья. – И добавил: – Всем. Нам.
Чарна так и не обернулась. Даже не остановилась. Только спина ее вытянулась по балетному так, будто сейчас Чарна вздохнет и взлетит из-за этого вот «всем нам». Понеслась в роддом стремглав, боялась не успеть, считала секунды.
Как они оформляли документы, как носили и носили какие-то бумаги, выпрашивали копии, умоляли и платили, Чарна не помнит. Часы в очереди к чиновникам тянулись как годы. Ну да, не оформили Чарне и Мэхилю удочерение, а всего лишь опекунство. Потому что бессовестная сестра удрала, стала жить как жила, но уже в другой стране, и не написала отказ от ребенка, ну, и не оформили, ладно. И по годам Чарна и Мэхиль уже не годились в родители – чиновники не щадили их, равнодушно уточняя возраст, задирая удивленно брови и кривя брезгливо губы. Но девочка все равно их. Как все это было, как прошли эти недели, ни Чарна, ни Мэхиль не помнили. Им нужно было быстрей, казалось, каждая минута девочки в одиночестве, с пластырем на лице, эти бесшумные всхлипы, этот кривой, тихонько скулящий ротик, заткнутый пустышкой, это прерывистое дыхание – им казалось, что от этого одиночества из нее, беззащитной крохотной нездоровой сиротливой, уходит жизнь.