— Двадцать пять горячих Мартынову!
Тимоша, которого шатало из стороны в сторону, насколько мог быстро постарался покинуть площадь. За ним, стеная и охая, бочком-бочком полз дед Фома.
Подойдя к толпе, Тимоша наткнулся в первом ряду на широкогрудого, с сивой бородой кузнеца Медведева:
— Ну, сердешный…
— Будут, будут сапоги готовы в срок.
— Вали, вали! Шляются тут… Дома им не сидится! — Медведев грубовато подтолкнул Тимошу. — Телега ваша во дворе волостного правления стоит, — добавил он тихо и понимающе подмигнул.
— Спасибо, дяденька! — Тимоша попытался улыбнуться. — В срок…
— Деду помоги.
Тимоша направился к Фоме, но тот, войдя в толпу, резво поднялся на ноги:
— Давай, Тимоша, бегом. Не приведи господи, передумает сукин сын капитан.
Они торопливо пробрались сквозь смыкавшуюся за ними толпу, миновали солдат. Из последних сил пробежали по пустынной улице, распугивая хлопотливых кур и важных петухов.
У волостного правления Тимоша хотел было отвязать вожжи от коновязи, но в глазах потемнело, и он ухватился за грядку телеги, чтобы не упасть.
— Забирайся, — услышал он словно издалека донесшийся голос деда Фомы. — Забыл, старый, упредить тебя — вопить надо. Эх, молодость!
Плохо соображая, Тимоша кое-как забрался в телегу, лег ничком на сенную подстилку. Вернулись боль, и злость, и обида.
Дед Фома стоя размахивал кнутом и дико закричал на престарелую кобыленку. Потянув телегу, кобыленка с трудом перешла на рысь, мелкую, тряскую, и в брюхе у нее звонко ёкало. Только выехав за околицу, дед Фома, кряхтя, улегся рядом.
— Понял теперь, почему вопить надо?
«С дедом лучше не спорить, — подумал Тимоша. — Иначе он всю дорогу будет обучать, как под плетьми поудобнее устраиваться. Тоже, оказывается, уметь надо. Но лучше не учиться… Попить бы…»
Продолжая разговор, дед Фома изредка толкал Тимошу в бок, спрашивая, слушает ли он. Тимоша отвечал, что, мол, да, а сам думал совсем о другом.
Полгода прошло с тех пор, как распахнулась в их избе дверь и в клубах морозного духа вошел, тукая культяпкой по полу, отец.
С появлением отца в их семье и вокруг произошло столько событий, сколько Тимоша не мог упомнить за все прожитое им время. Он невольно делил свою жизнь на две неравные половины.
Куцый кусочек — «до возвращения отца», и бешеный водоворот событий — после.
Столько понадобилось передумать, понять и пережить за эти месяцы…
Уже на другой день по возвращении отец достал из чулана холщовый мешок. В нем хранились немудреные инструменты деревенского сапожника. Небольшая толстая палка с круглой металлической пяткой на одном конце и стальной лопаткой на другом — «ведьма», колодки, вар, дратва, жестяные коробочки с деревянными и железными гвоздями, фартук. Вынули из чулана отцовский столик и табуретку. Все сохранила мать, даже мешок с обрезками кожи, хорошей, довоенной, спиртовой. Такую достать теперь нечего было и думать.
Запахло в избе моченой кожей, застучал бойко «пятачок» сапожного молотка.
Дом словно преобразился. Будто светлее в нем стало. А может, и действительно светлее. Тимоша побелил печь, мать выскребла закоптившиеся стены, пол, стол и лавки. И не то чтобы отец придирался к непорядкам в запущенном доме. Он умел с улыбкой вспомнить, как светилась свежей известью печь, и Тимоша уже не знал покоя, пока не принимался с радостью за работу. Стоило побелить печь — стали особенно заметны потемневшие бревна стен, и мать принялась за уборку.
— К пасхе, — говорила она, — и у нас в этом году будет настоящее светлое воскресенье.
Она стала веселой и бойкой. Раньше, начав какое-либо дело, она вдруг задумывалась, все валилось из рук, и они, тяжелые, набрякшие, бессильно ложились на колени. Она могла сидеть так часами, уставившись в крестовину оконного переплета либо на узкий коптящий огонек жировика. И черный платок, надетый по-монашески, сливался с темнотой, притаившейся в углах, и был ясно виден лишь треугольник желтого, изможденного лица.
Теперь мать помолодела. Платки стала носить светлые, яркие. Глаза ее блестели. Работа кипела, и руки будто не знали устали. Изменились ее походка и осанка. Пропала сутулость, тяжелая поступь. Уложенная кичкой коса чуть оттягивала назад голову, и порой Тимоше казалось, что мать выглядит такой гордой, какой была, наверное, только царица. Когда Тимоша впервые за долгое время услышал веселый, беззаботный смех матери, он поначалу решил, что в доме кто-то чужой, так необычен показался ее смех сам по себе.
Но кое-что в доме представлялось Тимоше непонятным. Почему отец, так любящий мать, многое скрывает от нее? Вот хотя бы то, что Тимоша, приезжая на короткие побывки со смолокурни деда Фомы, не сидит дома. Отец поручает ему развозить по окрестным деревням готовый товар. Там он по секретным поручениям отца встречается с мужиками, которые не то что за сапоги, но и за набойки не смогли бы заплатить. Он передает им странные и таинственные сообщения о каком-то поступающем товаре, о готовности к определенному сроку сапог или просит подкинуть гвоздей.
Сначала Тимоша не догадывался ни о чем. Только совсем недавно он понял, что речь идет об оружии, о патронах, порохе, капсюлях.
В свои наезды домой из урмана Тимоша замечал, что деревни точно лихорадило. Побор шел за побором, мобилизация за мобилизацией. Временные требовали всё новых рекрутов — воевать с Москвой. Царские еще недоимки выбивались с таким свирепым рвением, будто каждый мешок зерна или картошки решал судьбу «автономной Сибири, без коммунистов».
Теперь Тимоша вез на своей спине доказательство «любви к народу», «народной власти», как говорили о себе временные.
Поглядит сейчас любой мужик на спины Тимоши и деда Фомы и без лишних слов поймет, что может ждать и его, если через несколько дней появятся каратели и в селе. Редко в какой семье нет парня призывного возраста или самого хозяина, который бы не удрал в урман, прослышав про набор на войну «с Москвой».
— Тпру! — Дед Фома остановил повозку. — Вот этой тропкой прямо к смолокурне выйдешь. А я, стало быть, в деревню.
Морщась от боли, Тимоша сполз с телеги. Рубашка прилипла к рубцам, к разодранной плетьми коже. Каждое движение стоило больших усилий. И голова кружилась.
Тимоша сошел с дороги. Его окружили сумрачные ели. Пахло болотом. Он с трудом отыскал тропинку, о которой говорил дед Фома. По ней ходил, верно, он один и то не часто. Под низко распластавшимся лапником приходилось то и дело нагибаться. Иногда ветви задевали по спине. Тимоша замирал и по-гусачьи шипел от жгучей боли. От ходьбы под душным пологом ельника, от слабости, от ломоты в каждом суставе все тело покрылось липким холодным потом, который попадал в свежие рубцы на спине. Они саднили, чесались. Зуд стал нестерпимым.