Типичный коммунальный быт описал в одном из своих рассказов М. М. Зощенко.
Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой.
Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.
Главная причина – народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.
Приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.
Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.
Она думает: «С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!»
И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.
Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:
– Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.
Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:
– Пожалуйста, – отвечает, – подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.
Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.
Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.
Так является это Иван Степаныч и говорит:
– Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.
– Что это, – говорит, – за шум, а драки нету?
Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.
А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать – троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду – с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.
А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:
– Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.
Гаврилыч говорит:
– Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я теперича уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.
А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу...
О перипетиях коммунальной жизни вспоминала и Л. К. Чуковская.
Вот только о бывшей квартире своей теперь, когда Коля вырос, Софья Петровна сильно сожалела. Их уплотнили еще во время голода, в самом начале революции. В бывшем кабинете Федора Ивановича поселили семью милиционера Дегтяренко, в столовой – семью бухгалтера, а Софье Петровне с Колей оставили Колину бывшую детскую. Теперь Коля вырос, теперь ему необходима отдельная комната, ведь он уже не ребенок. «Но, мама, разве это справедливо, чтобы Дегтяренко со своими детьми жил в подвале, а мы в хорошей квартире? Разве это справедливо? скажи!» – строго спрашивал Коля, объясняя Софье Петровне революционный смысл уплотнения буржуазных квартир. И Софья Петровна вынуждена была согласиться с ним: это и в самом деле не вполне справедливо. Жаль только, что жена Дегтяренко такая грязнуха: даже в коридоре слышен кислый запах из ее комнаты. Форточку открыть боится, как огня. И близнецам ее уже шестнадцатый год пошел, а они все еще пишут с ошибками.
В потере квартиры Софью Петровну утешало новое звание: жильцы единогласно выбрали ее квартуполномоченной. Она стала как бы хозяйкой, как бы заведующей своей собственной квартирой. Она мягко, но настойчиво делала замечания жене бухгалтера насчет сундуков, стоящих в коридоре. Она высчитывала, сколько с кого причитается платы за электроэнергию с той же аккуратностью, с какой на службе собирала членские профсоюзные взносы. Она регулярно ходила на собрания квартуполномоченных в ЖАКТе и потом подробно докладывала жильцам, что говорил управдом. Отношения с жильцами были у нее в общем хорошие. Если жена Дегтяренко варила варенье, то всегда вызывала Софью Петровну в кухню попробовать: довольно ли сахару? Жена Дегтяренко часто заходила и в комнату к Софье Петровне – посоветоваться с Колей: что бы такое придумать, чтобы близнецы, не дай бог, снова не остались на второй год? и посудачить с Софьей Петровной о жене бухгалтера, медицинской сестре. – Этакой милосердной сестрице попадись только, она тебя разом на тот свет отправит! – говорила жена Дегтяренко.
Сам бухгалтер был уже пожилой человек, с обвислыми щеками, с синими жилками на руках и на носу. Он был запуган женою и дочерью, и его совсем не было слышно в квартире. Зато дочка бухгалтера, рыжая Валя, сильно смущала Софью Петровну фразочками «а я ей как дам!», «а мне наплевать!» – и у жены бухгалтера, Валиной матери, был и в самом деле ужасный характер. Стоя с неподвижным лицом возле своего примуса, она методически пилила жену милиционера за коптящую керосинку или кротких близнецов за то, что они не заперли дверь на крюк. Она была из дворянок, брызгала в коридоре одеколоном с помощью пульверизатора, носила на цепочке брелоки и разговаривала тихим голосом, еле-еле шевеля губами, но слова употребляла удивительно грубые. В дни получки Валя начинала клянчить у матери денег на новые туфли. – Ты не воображай, кобыла, – ровным голосом говорила мать, и Софья Петровна поспешно скрывалась в ванную комнату, чтобы не слышать продолжения, – в ванную, куда скоро вбегала Валя отмывать свою запухшую, зареванную физиономию, произнося в раковину все те ругательства, которые она не посмела произнести в лицо матери.
В милицейских протоколах зафиксировано множество кляуз и доносов друг на друга соседей по коммунальным квартирам наподобие следующего: «Прошу призвать к порядку Б-а Максима, хулиганит и ворует все подряд ничего нельзя оставить на кухне, издевается ежедневно, из комнаты все выкрали на кухне крадут кастрюли и крышки от кастрюль 2 крышки украли и не вернули. Теперь украли еще две крышки. Я пришла из магазина стоят 2 кастрюли на столе без крышек все отказались никто не брал. Я им сказала буду звонить сейчас в милицию. Тогда М-а Н. Д. решила отдать с большой кастрюли крышку, а вторую крышку нашла на полке у Максима среди их крышек и отдала мне. Долго ли будет продолжаться воровство бабушки и внука прошу принять строгие меры к этим распоясавшимся ворам».
После Великой Отечественной войны, когда Ленинград был наполовину разрушен, коммуналки еще долго оставались «необходимым злом». С середины 1960-х годов их начали расселять, пик расселения пришелся уже на постсоветское время (1993). Тем не менее и по сей день в городе имеется значительное количество коммунальных квартир.
Стоит упомянуть и о том, что именно в Ленинграде появились первые крупнопанельные дома – те самые «хрущевки», или «хрущобы», которые прославил московский район Новые Черемушки; это произошло в 1959 году. А с конца 1960-х годов в городе начали строиться дома-«корабли», названные так за отдаленное сходство с бортами океанских лайнеров; эти же дома использовались для гашения сильного морского ветра в прибрежных районах.
Убийство Кирова и репрессии, 1934 год
Михаил Росляков, Константин Симонов
В конце 1920-х годов был отменен нэп, страна начала жить по пятилетним планам и наращивать промышленный потенциал: в 1930-х годах новую жизнь обрели Путиловский (еще в 1924 году были выпущены первые два трактора серии «Фордзон-путиловец»), Ижорский и другие ленинградские заводы, в том числе «Светлана» – завод по производству световых ламп накаливания, а Балтийский завод спустил на воду в 1929 году подводную лодку «Народоволец». В деревнях осуществлялись коллективизация и раскулачивание; одновременно с этим началась «чистка» рядов коммунистической партии.
В Ленинграде «чистки» проводились и раньше: так, в 1925 году по обвинению в создании контрреволюционной монархической организации были арестованы выпускники Александровского лицея (так называемое «дело лицеистов»), затем прогремели дело офицеров Балтийского флота и «ордена мартинистов» (1926), дело офицеров лейб-гвардии Финляндского полка, «ордена Св. Грааля», скаутов и спортивного общества «Сокол» (1927), дело «Космической академии наук» (1928, Д. С. Лихачев и др.), «Академическое дело» и «Гвардейское дело», начались массовые аресты монашества: в 1932 году в один день в тюрьмы были заключены практически все монахи города.