ничего не создам, а только выставлю действительного Тихона, которого я принял в свое сердце давно с восторгом.{1337} Но я сочту, если удастся, и это для себя уже важным подвигом. Не сообщайте же никому. Но для 2-го романа, для монастыря, я должен быть в России. Ах, кабы удалось! Первая же повесть — детство героя: разумеется, не дети на сцене; роман есть. И вот, благо я могу написать это за границей, предлагаю «Заре». Неужто откажут? Да и 1000 руб. — не бог знает какие деньги. Как хотят; этак действуя, всё и всех упустят. Впрочем, их дело. Я вчера писал Страхову и попросил поскорее последнего решения. Иначе мне надо же что-нибудь предпринять, не теряя времени; обратиться в «Р<усски>й в<естни>к» — тоже время пройдет, — так уж, по крайней мере, не задерживали бы меня ответом из «Зари». (Весь-то роман, я думаю, я буду лет шесть писать.) Если можете сказать словцо в мою пользу в «Заре», то скажите, голубчик. Ибо страшно тяжело в «Р<усски>й в<естни>к» обращаться в эту минуту; через три месяца дело иное.{1338} Да и самому мне бы хотелось работать в «Заре». Направление то, которое я наиболее разделяю, кроме кой-чего разумеется. Впрочем, как хотят. Бедность-то моя меня съела, а то стал бы я лезть сам с предложениями. И заметьте, только что свяжусь с журналом, сейчас торопят сроком, сейчас бы им к самому раннему сроку! Да я лучше умру, чем теперь себя стесню. Один «Русский в<естни>к» меня не стеснял. Благороднейшие люди!
Кстати, дорогой Аполлон Николаевич, откуда могла к Вам зайти идея о Яновском? И в мысли не было у меня, ни разу, ни одного мгновения! Я так удивился, прочтя у Вас. Да и истории Яновского, в этом отношении, я совсем не знаю. Разве у него было что-нибудь подобное?{1339}
Про нигилизм говорить нечего. Подождите, пока совсем перегниет этот верхний слой, оторвавшийся от почвы России. Знаете ли: мне приходит в голову, что многие из этих же самых подлецов-юношей, гниющих юношей, кончат тем, что станут настоящими, твердыми почвенниками, чисто русскими. Ну а остальные пусть сгниют. Кончится тем, что и они замолчат, в параличе. А мерзавцы, однако же!
Анне Григорьевне слишком лестно мнение Анны Ивановны. Знаете ли, она у меня самолюбива и горда. Но если б Вы знали, как я с ней счастлив. Одно несчастие — не можем покамест возвратиться. Но ведь воротимся же, может быть! Люба делает зубки и мучается. Здоровый ребенок; вы бы подивились. Но если б не Анна Николавна, мать Анны Григорьевны, то умерла бы и Люба. Пропали бы мы без нее.
Эх, о многом хотел бы я Вас порасспросить, но — до свидания, однако же. Не забывайте меня совсем и не оставляйте, а я Ваш, Вы знаете, всегдашний и неизменный
Федор Достоевский.
Аня Вам и Анне Ивановне кланяется. Я тоже свидетельствую мое глубокое уважение Анне Ивановне и благодарность сердечную за отзыв об Ане.
Кстати: Кашпирев, выслав мне, месяц назад, 400 руб., прибавил, что будет еще остаточек, примерно от 50 до 100 руб. Но до сих пор не высылает.{1340} Если этот остаточек есть, то намекните ему, ради Христа, дорогой Аполлон Николаевич, чтоб выслал. Для меня 50 руб. слишком, слишком дороги.
Нравятся ли Вам критики Страхова? Я высоко ставлю.
147. H. H. Страхову{1341}
28 мая (9 июня) 1870. Дрезден
Дрезден, 28 мая / 9 июня 1870.
Благодарю Вас за письмо, добрейший Николай Николаевич. Вы пишете всегда такие коротенькие письма, но имеющие свойство пошевелить меня. Мнение Ваше о критической Вашей деятельности считаю и неполным и неправильным. Во-1-х, я так думаю: не будь теперь Ваших критик, и ведь у нас совсем уж не останется никого, в целой литературе, кто бы смотрел на критику как на дело серьезное и строго необходимое. Не останется даже никого из пишущих критиков, кто бы сколько-нибудь ценил потребность (и уважение к нему) правильного философского осмысления текущих и минувших вещей, а стало быть, ценил и критику, то есть собственное дело свое. Итак, за Вами, прежде всего, этот строгий и философский взгляд на критику, чего у других нет, — что и делает «Зарю» единственным журналом, имеющим критику и правильный взгляд на нее. (В «Русском вестнике» критика легкомысленная, правда впадающая в тон общего направления журнала, но слишком мелкая. По-моему, их П. Щ.{1342} имеет некоторое сходство с Милюковым.) А стало быть, если б за Вами только это и было, то уж это громадно много. А потом извольте Вам сказать, что влияния не так скоро создаются, что сумбур нашего современного общества имеет тот же смысл, то есть свои законы движения, и что, наконец, Вы даже не имеете никакой возможности судить о непосредственной полезности и влиятельности Ваших статей и действительно ли они пишутся для тех только, «кто и без Вас так же думал». Это неправда.
Вот Вам, однако же, по моему соображению, и некоторая мерка судить о влиянии: журнал «Заря» — по преимуществу журнал направления и критики; число подписчиков через 2–3 года покажет и влияние ее в публике, а с тем вместе несомненно и влияние критики, потому что критика есть главная черта «Зари», главная ее специальность для публики. Публика, хотя бессознательно, но всегда так обнаруживает себя.
А ведь я думал, что Вы похвалите Струве!{1343} По крайней мере, за доброе намерение. Шваховат я в философии (но не в любви к ней; в любви к ней я силен). Мне, впрочем, когда я внимательно читал диссертацию Струве, самому показалась новым материальность души. Любопытна же мне была диссертация, главное, потому, что я предчувствовал, что это именно теперешняя, последняя манера мыслить немецких философов. Только знаете, Николай Николаевич, ведь они Вас сочтут за отсталого старика, сражающегося еще луком и стрелами, тогда как у них уже давно ружья пошли. Что касается до меня, то я Вашу статью прочел два раза и с наслаждением. Кроме того, Вы удивительно умеете писать. Литературный язык Ваш лучше, чем у них у всех. А это, как хотите, не может быть под конец не замечено. Я очень порадовался, что Вы с таким презрением относитесь к теперешней манере философствовать, но и очень бы желал, чтоб Вам они отвечали.
А какой ерыжный{1344} тон во всей теперешней литературе! Про беспорядок и