и без Христа обойдутся. Ну, представьте же Вы себе теперь, дорогой мой, что даже в таких высоких русских людях, как, например, автор «России и Европы», я не встретил этой мысли о России, то есть об исключительно православном назначении ее для человечества.{1375} А коли так — то действительно еще рано спрашивать от нас самостоятельности.
Но слишком ушел в лес, а между тем уже четвертая страница. Живу кое-как, стараюсь работать, везде опоздал, везде манкировал обещаниями — и оттого страдаю. Тоскует и Анна Григорьевна, так что и не знаю, что делать. Весной надо бы воротиться, — да всё денег нет, то есть не на уплату долгов, а только на то, чтоб воротиться. Здесь знакомств имею мало, а русских в Дрездене такая куча, как англичан. Всё дрянь народ, то есть вообще говоря… И Боже мой, какая есть дрянь! И для чего они скитаются?
Девочка моя здорова, выкормлена, отучена от груди, начинает сильно понимать и даже говорить, — но очень нервный ребенок, так что боюсь, хотя здорова. Что это Вы, многоуважаемый друг, пишете о Паше, о таком факте, как его женитьба, и сообщаете мало подробностей. Ради Христа, сообщите, если знаете сами. Я от Паши никакого уведомления не получал. А ведь он мне дорог. Разумеется, было бы очень смешно, с моей стороны, отсюдова, после 3-х лет разлуки, претендовать на влияние над его решениями. Но все-таки грустно. Есть у меня племянник Миша, тот женился еще раньше Паши, но тот мальчик очень умный и с характером. А Паша — это дело другое, то есть насчет характера и хоть какой-нибудь выдержки.
Если напишете мне что-нибудь, то очень, очень меня одолжите. Жена Вам кланяется. Люба целует. До свидания, будьте здоровы и благополучны.
Ваш весь Федор Достоевский.
151. H. H. Страхову{1376}
9 (21) октября 1870. Дрезден
Дрезден, 9/21 октября/1870 г.
Вот уже три недели, как получил Ваше письмо, многоуважаемый Николай Николаевич, и до сих пор еще не отвечал на него и уверен, что Вы бог знает что теперь обо мне думаете. А между тем мне Ваше письмо было дорого: без нежностей говоря, я весьма обрадовался тому, что Вы вновь пожелали завязать сношения письменные. Никогда еще я так не ценил людей, как теперь в моем скверном уединении. Надежда возвратиться осенью в Петербург — мне не удалась: средств недостало; пришлось опять отложить до весны и мучительно проскучать в Дрездене еще зиму.
Не ответил я Вам до сих пор потому, что буквально сидел, не разгибая шеи, за романом в «Р<усский> вестник». До того не удавалось, до того много раз пришлось переделывать, что я наконец дал себе слово не только не читать и не писать, но даже и не глядеть по сторонам, прежде чем кончу то, что задал себе. И это ведь еще только самое первое начало. Правда, романа много написано из середины и много забракованного (разумеется, не целиком). Но тем не менее я все-таки сижу еще на начале. Признак дурной, и, однако, хочется сделать что-нибудь получше. Говорят, что тон и манера рассказа должны у художника зарождаться сами собою. Это правда, но иногда в них сбиваешься и их ищешь. Одним словом, никогда никакая вещь не стоила мне большего труда. Вначале, то есть еще в конце прошлого года, я смотрел на эту вещь как на вымученную, как на сочиненную, смотрел свысока. Потом посетило меня вдохновение настоящее — и вдруг полюбил вещь, схватился за нее обеими руками, — давай черкать написанное. Потом летом опять перемена: выступило еще новое лицо,{1377} с претензией на настоящего героя романа, так что прежний герой (лицо любопытное, но действительно не стоящее имени героя) стал на второй план.{1378} Новый герой до того пленил меня, что я опять принялся за переделку. И вот теперь, как уже отправил в редакцию «Р<усского> вестника» начало начала, я вдруг испугался: боюсь, что не по силам взял тему. Но серьезно боюсь, мучительно! А между тем я ведь ввел героя не с бух-да-барах. Я предварительно записал всю его роль в программе романа (у меня программа в несколько печатных листов), и вся записалась одними сценами, то есть действием, а не рассуждениями. И потому думаю, что выйдет лицо и даже, может быть, новое; надеюсь, но боюсь. Пора же наконец написать что-нибудь и серьезное. А может быть, и лопну. Что бы там ни было, а надо писать, потому что с этими переделками я ужасно много времени потерял и ужасно мало написал.
Но о деле: Вы не можете себе представить, многоуважаемый Николай Николаевич, как мне тяжело было изменить моему обещанию «Заре».{1379} Но я до того доведен, что еще немного, и я с ума сойду! Не мог я предвидеть таких остановок и переворотов в моей работе.
Но если я не кончу предварительно одного, то я ничего не сделаю и в другом. Моя вещь в «Зарю» будет в будущем году, но — в конце года, а в антракте я возвращусь в Петербург. Что же касается до повести, то не знаю, в состоянии ли буду выполнить даже и это обещание. Два месяца назад (давая это обещание) я был в другом положении. Одно скажу: все мои симпатии и пожелания обращены к «Заре», и если я, с своей стороны, хоть одной каплей могу послужить «Заре», то сочту себя счастливым. Подождите на мне — и тогда произносите обо мне окончательное суждение. А теперь пока пощадите.
Я Ваше письмо прочел с большим удовольствием. Мне в нем понравилась особенно некоторая перемена Вашего собственного взгляда на Ваши труды.{1380} Говорю Вам и предрекаю, что Вы непременно должны найти горячих приверженцев и немало. Уж одно то, что Вы проповедуете истину! Я с большим нетерпением жду целого ряда Ваших статей за нынешний сезон. Так или этак, а истина должна восторжествовать. Вы пишете о криках: да ведь тем лучше.{1381} А об «Вестнике Европы» и об успехе его и говорить нечего, как то, что это журнал петербургских чиновников и всем по плечу (в пошлом, а не в популярном смысле этого выражения). Он не мог не иметь успеха и продержится еще очень долго — несколько лет. Но Вы победите.{1382} Одно бы пожелать надо «Заре»: этой бюрократической аккуратности «В<естника> Европы». (NB. Заметили ли Вы, однако,