был и останусь безруким. Прирученность в конце концов заводит слишком далеко. Благородное нищенство надрывает мне душу. Преступники же омерзительны, словно кастраты; впрочем, плевать я на все это хотел – мое дело сторона.
Откуда, однако, в языке моем столько коварства, что он до сих пор ухитрялся вести и блюсти мою лень? Я жил, не зная пользы даже от собственного тела, праздный, как жаба, – и где я только не жил! С кем только я не знался в Европе! – Я имею в виду семейства вроде моего собственного, последышей декларации Прав Человека. – Знавал я и отпрысков таких семейств!
Вспышка
Труд человеческий! Это взрыв, временами озаряющий мою бездну.
«Ничто не суетно в мире; за науку – и вперед!» – вопит нынешний Екклесиаст, сиречь каждый встречный. А тем временем трупы злодеев и бездельников давят на сердца всех остальных… Ах, скорей бы, хоть чуточку скорей, – туда, за край ночи, к будущим вечным воздаяниям… Вот только не упустим ли мы их?..
– На что же я способен? Я знаю, что такое труд, знаю, как медлительна наука. Пусть же молитва мчится вскачь, пусть громыхает свет… Я вижу это воочию. В общем, все просто и ясно: обойдутся и без меня. Как и у многих других, у меня есть долг, и я буду горд, если не изменю ему.
Жизнь моя поизносилась. Что ж! Будем лицедействовать и бездельничать – о убожество! Будем жить, забавляясь, мечтая о невообразимых любовных играх и фантастических вселенных, пререкаясь и споря с видимостью вещей, – все мы: бродячий комедиант, попрошайка, художник, бандит – и священник! Лежа на больничной койке, я вновь остро почувствовал запах ладана – так чувствует его хранитель священных благовоний, исповедник, мученик…
Здесь сказывается мое паршивое воспитание. Ну да ладно!.. Прожил двадцать лет, протяну еще два десятка…
Нет! Нет! Теперь я бунтую против смерти! Труд – слишком легкое занятие при моей гордыне: моя измена миру будет чересчур краткой пыткой. А в последний миг я пойду колошматить направо и налево…
И тогда, о бедная моя душа, вечность будет навсегда потеряна для нас.
Утро
Не у меня ли была когда-то юность – нежная, героическая, сказочная, хоть пиши о ней на золотых страницах? Вот уж удача так удача! За какой же проступок, за какую ошибку заслужил я теперешнюю мою слабость? Пусть попробует пересказать историю моего падения и забытья тот, кто утверждает, будто звери могут плакать от горя, больные – отчаиваться, а мертвецы – видеть дурные сны. Сам-то я ведь не смогу объясниться: стал чем-то вроде нищего, что знает только свои Pater и Ave Maria. Я разучился говорить.
И все же теперь мне кажется, что с моим адом покончено. Это и впрямь был ад, тот самый, древний, чьи врата рухнули перед Сыном Человеческим.
По-прежнему, в той же пустыне, в такую же ночь, усталым моим глазам является серебряная звезда, хотя это теперь нисколько не трогает Владык жизни, трех волхвов – сердце, душу и дух. Когда же, пройдя по отмелям и горам, мы будем приветствовать рождение нового труда и новой мудрости, радоваться бегству тиранов и демонов, концу суеверий и славить – первыми! – Рождество на земле!
Музыка небес, шествие народов! Рабы, не стоит проклинать жизнь!
* * *
«Une Saison en Enfer», предвосхищая уход поэта, отрицают цивилизацию, посылают к черту «славу мучеников», «гордость изобретателей», «пылкость хищников». Философская премудрость Востока, воскресая, зовет героя покинуть Запад, возвратиться к патриархальной невинности, первобытности моря, травы, природной силы.
Цивилизация – фарс. Этот мотив усиливается в «Балаганном представлении» и «Дурной крови». Святые, анархисты, актеры жизни – рабы инстинктов. Райское состояние чистоты не может быть достигнуто посредством земного прогресса. Грядущее, если ему суждено состояться, – это песнь небес, новая человечная мудрость, конец цивилизованных суеверий, Бог («Утро»).
Последние стихи Рембо – это, в сущности, религиозная лирика. Разочарование в прогрессе обращает пленника разума к божественной любви, вере, магии. «Темноты» «Пребывания в аду» усиливаются совмещением интеллектуальной хаотичности с фантасмагорией совмещения времен.
Не только большинство французских критиков (Ж. Ривьер, Р. Этьембль, И. Гоклер), но близкие и друзья поэта, в том числе его сестра Изабелла Рембо, считали «Пребывание в aду» (как, впрочем, и «Озарения») последовательно религиозными произведениями, которые не в чем упрекнуть даже со стороны самой строгой ортодоксии. Я вполне разделяю мнение Патерна Берришона, что «Пребывание в аду» – яркий пример религиозного обращения. Справедливости ради следует признать, что это не единственная версия. Послушаем Жана-Мари Карре:
«Я порабощен своим крещением. Родители, вы сделали несчастными и меня и себя!» Ах, если бы ему удалось обрести опять первобытную силу, если бы снова восторжествовало его язычество! «Ад бессилен против язычников». Но нет, первоначальное блаженное состояние утрачено навсегда. Христианство омрачило жизнь угрозою греха и зажгло адские пламена. Слишком поздно. Душа мечется между разрывающими ее добрыми и злыми гениями. Прислушайтесь к этим задыхающимся голосам, к этим яростным репликам и отчаянным причитаниям: «Довольно!.. Я не хочу вступать на путь заблуждений, на который меня толкают, не хочу этих чар, обманчивых ароматов, наивных песнопений! И подумать только, что я обладаю истиной, что я знаю, в чем справедливость: у меня достаточно здравого смысла, и я готов совершенствовать себя… Гордость. Голова моя раскалывается на части. Сжалься, Господи, мне страшно! Меня мучит жажда, безумная жажда! О, детство, трава, дождь, озеро с каменистым дном, лунный свет, когда на колокольне бьет двенадцать ударов… На колокольне в этот час звонарем сам дьявол. Мария! Пресвятая Дева! Как чудовищно мое безрассудство!» И припадок продолжается, настоящий приступ безумия, доходящий до пароксизма, когда одержимый в отчаянии взывает к страданию: «Я требую, требую! Пронзите меня вилами, сожгите на костре!»
В самом деле, как ему спастись? В «Четверти года в аду»[60] уже нет места для искупления. Прочтите внимательно первую главу «Бредов». Какая ирония! Какое высокомерие, какая гордость во зле! Отверженец ничего, кроме сарказма, не находит для слабых, для тех, кто склоняет чело. Что по сравнению с этим звуки какой-нибудь байроновской лиры! Можно подумать, что Рембо предчувствует обращение Верлена на лоно католичества. Он пародирует «Исповедь товарища по аду» и передразнивает несчастного кающегося: «Прости, о, Господи, прости! О, прости! Взгляни на мои слезы! А сколько слез еще впереди!» Нет, не он будет унижаться таким образом. «Бесчестие для него – слава, лютое зверство – очарование», он принадлежит к «дальнему племени», и «проникнуть в его мир невозможно». «Это все то же наваждение первобытной природы,