безгрешной и не ведающей стыда, девственной в своем чудесном расцвете. Небо в те времена еще не было покрыто тучами: оно сплошь было залито светом языческой радости. Никто не нуждался в крещении. Человек был богом. С крещения и началось все наше страдание. Я послал к черту мученические венцы, озарение искусства, гордость изобретателей, пыл хищников и пошел к Востоку, к изначальной вечной мудрости. Однако я вовсе не думал избавиться этим от современных страданий. Я не имел в виду ублюдочной мудрости Корана. Разве не пытка то, что с момента, когда восторжествовало христианство, человек забавляется доказательством вещей очевидных, захлебываясь от радости, повторяет про себя эти доводы и живет только этим? Изощренная бессмысленная пытка – источник моих духовных блужданий. И как только это не надоест природе! Ах, логика бессильна доказать, что все в мире совершенно!»
Если так, то к черту все, чему учили нас в детстве, хотя бы вечности от этого не поздоровилось! «Значит, о бедная погибшая душа, вечность для тебя утрачена!» Что ж, если только чаемое утро встанет над миром! «Когда же, перевалив через горы, нам дано будет приветствовать на том берегу рождение нового труда, новой мудрости, бегства тиранов и демонов, конец всех суеверий и – первым! – поклониться земному рождеству!» Да, но «шествие племен» еще не началось, заветный час еще не пробил, и те, кто в неукротимо-дерзостном порыве осмелились опередить время, вынуждены вернуться к жестокой действительности. Они говорят «прости» своему фантастическому сну.
«Порою мне чудится, будто я вижу в небе отлогие морские побережья, сплошь усеянные радостными белолицыми людьми. Над моей головой большой золотой корабль плещется в свежем утреннем воздухе многоцветными флагами. Я вызвал к жизни все празднества, все триумфы, все драмы. Я пытался изобрести новые цветы, новые светила, новую плоть, новые наречья. Я возомнил себя обладателем сверхъестественной власти. И что же! Мне приходится поставить крест над всеми этими фантазиями, над всеми воспоминаниями! Еще одна не оправдавшая себя слава художника и… пустомели!»
«И я – я, называвший себя магом и ангелом, свободным от всякой морали, я вынужден вернуться к земле, заняться какой-нибудь работой, вплотную соприкасаясь с безжалостной действительностью! Стать крестьянином!»
Итак, он только крестьянин. Qualis artifex pereo! Безмерное честолюбие, руководившее им на путях творчества, найдет для себя новое поприще в практической деятельности. За работу! В погоню за приключениями! Но, разумеется, долой все религиозные и нравственные путы! Разве такое отречение не есть своего рода победа? Никаких мечтаний! Никаких утопий! Жить крепкой, простой, невзыскательной жизнью – вот и все. Зла не существует. Не существует и неба. Ни греха, ни крещения. Ад – только плод нашего воображения. «Мне кажется, что я в аду: значит, я в нем и нахожусь. Постараемся же отныне, чтобы душа наша не явилась предметом раздора между темными и светлыми силами: подальше от тех и от других! Долой оружие! Пора расстаться с друзьями смерти, с плетущимися в хвосте, как бы они ни назывались! Отбросив все химеры, страстно отдаться какой-нибудь положительной деятельности – вот единственное спасение. Надо шагать в ногу с современностью. Никаких псалмов! Пядь за пядью отвоевывать жизнь! И, когда займется заря, вооруженные пламенным терпением, мы вступим в великолепные города!» Таковы заключительные слова «Четверти года в аду».
Мать Рембо прочла маленький томик и не нашла в нем ровно ничего. Между тем в этой книжке заключалось ослепительное доказательство ее собственного триумфа: она одержала верх над сыном. Рембо покончил навсегда со своими химерами.
Изумленная до последней степени, она спросила сына, чтó означают эти загадочные отрывки, сочинению которых он посвятил столько труда? По словам его сестры Изабеллы, он ответил:
– Я точно изложил все, что хотел сказать, и до конца выразил свою мысль: все это следует понимать буквально.
Впрочем, дело только выиграло оттого, что смысл этой книжки продолжал оставаться тайной для семьи Рембо. Его исступленный позитивизм возник на развалинах христианского мировоззрения, а непримиримое безбожие восемнадцатилетнего юноши не могло бы не задеть всех его окружающих.
Патерн Берришон, полагающий, что он овладел ключом к пониманию «Четверти года в аду», напротив, заявляет, что эта книга «наряду с готическими соборами представляет собою наиболее убедительное, наиболее существенное утверждение христианства, пламенное свидетельство непреложности католической истины». Я этого не думаю и придерживаюсь на этот счет противоположного мнения, высказанного Марселем Кулоном. «Четверть года в аду», на мой взгляд, есть внешнее выражение последнего духовного кризиса поэта и заканчивается «отказом от Бога».
«Прост, как девственный лес, и прекрасен, как тигр» – такова характеристика, данная ему Верленом. Рембо одним прыжком перебрасывается по ту сторону добра и зла. В этом смысле он является, по словам Жака Ривьера, «существом безгреховным». Он – не только богема, так как богема восстает лишь против общественного уклада. Он же восстает против всего земного бытия, каким оно стало благодаря христианству. Он чувствует себя старше всякого искушения, всякого греха – он язычник и отшельник. Он снова обрел изначальную райскую сущность. Ривьер правильно называет его «существом, свободным от первородного греха». Чудовищный феномен в нашем мире компромиссов, относительности, полумер и примиренчества, он остается чужд всему и всем, напоминая этим неукротимого Шелли.
Если он отрекается от литературы, то лишь потому, что безуспешно пытался навязать ей свою волю: она оказалась не в силах удовлетворить его непримиримым, деспотическим требованиям; в неустанной борьбе со словом и звуком, в сумасшедших попытках видоизменить алхимическим путем природу того и другого, сознательно и систематически приводя с этой целью в расстройство все свои чувства, Рембо исчерпал весь запас своего вдохновения, надорвал свои творческие силы. Но он не отказывается от своих честолюбивых стремлений. Пусть ему не удалось осуществить их в литературе – он воплотит их в жизни! Он остался верен своему аморализму, своему безверию, своей неумолимой гордости архангела и, подобно Люциферу, не склоняет чела ни перед Богом, ни перед людьми. Он аморалист и атеист. Он не приемлет ничего, не признает никакой духовной пищи, ничьего интеллектуального соседства и становится «пустынножителем». «Четверть года в аду», в самом высоком смысле слова, – «поэма нетерпимости». Ничто не может выдержать близости к этому одинокому костру, опаляющему все вокруг. В этой всепожирающей богохульственной бездне исчезают бесследно за религией – философия, за философией – литература, за стихами – проза. «Единственный, неповторимый случай в истории человеческого духа», – сказал о Рембо Малларме.
Не следует поэтому усматривать какой-либо символ в том, что в ноябре 1873 года Рембо бросил в огонь камина,