– Чей он? Из греков, что ли?
– Из греков. Такого, как Пётр Великий, отец отечества, – продолжает Данилыч, воодушевляясь, – за тыщу лет не было.
– Да хоть за две тыщи…
Княгиня, борясь с гипохондрией, возобновила привычное занятие – шитьё бисером. Дочери штудируют иностранные языки. Сашка под началом наставника фехтует, ездит верхом.
Шумно отпраздновали новый, 1728 год. Не чаяли, что пять дней спустя спокойное течение жизни оборвётся.
Нежданные визитёры выпростались из саней – обмёрзшие, белые пятна на щеках. Плутали, одолевая снежные заносы, думали – пробил роковой час. Пока оттирали их, поили спиртным, они мычали невнятно, потом старший, в униформе преображенца, открыл сумку с бумагами, забасил начальственно. Он, гвардии капитан Мельгунов, и действительный статский советник Плещеев суть эмиссары Верховного тайного совета. Никак следствие… Данилыч содрал сургуч с конверта, сделал вид, что читает – не спеша, дабы овладеть собой. Кто скрепил документ? Подписи Остермана не было.
– Господин вице-канцлер здоров ли? – спросил сколь мог любезно.
– Здоров, – бросил гвардеец сухо. – А здесь, – он извлёк другой пакет, толще, – имеются к вам, господин Меншиков, вопросы.
– Я лишён орденов, но княжеский титул никто не отнял и не отнимет. Римским цесарем дан.
Мельгунов кивнул.
– На вопросы я отвечу как перед Богом-Вседержителем, только титул мой прошу не забывать. Вины за собой не ведаю.
– Мы не затем здесь, чтобы напраслину возводить, – сказал Мельгунов миролюбиво. – Нужна правда.
– Воистину. Ох, как нужна!
Вот она, гвардия, которую Горохов хотел поднять, – думал Данилыч, глядя на капитана. Времена меняются. Плещеев, смущённо молчавший, – давний знакомец, часто хаживал за советом, за поддержкой в кляузных оказиях. Мельгунов важность напустил, а ведь Плещеев званием выше и должность большая – президент Доимочной канцелярии. Значит, будут взыскивать долги.
Пообедав, приезжие отдыхали, запирались с Пырским, отчего сей приуныл и разговора избегал. Дарью супруг застал в опочивальне плачущей.
– Палачи… Убивцы…
– Ну, полилось опять! Политические узлы, матушка, без меня не развязать.
Утром Мельгунов, сверяясь с бумагой, задал первый вопрос, очевидно, важнейший.
– Извольте, княжеская светлость, – он опустил обвислые седеющие усы над расспросным листом. – Дибен, шведский сенатор, известен вам?
– Мелькало имя. Годов тому…
– Гарантию ему давали? – пальнул следователь, рывком подавшись вперёд!
– Какую? Не упомню.
– При вашей-то памяти?
– А этого не упомню.
– Цедеркрейца, шведского посла в Петербурге, знавали?
– Знавал.
– Тут ведомость. Гарантия Дибену в том, что со стороны российской ничего опасаться не надлежит… Понеже власть в войске у княжеской светлости, а здоровье её величества зело слабое…
Мельгунов пришепётывал, низко наклонялся над листом и откидывал голову, обнажая длинную, тонкую шею с кадыком, отчего похож был на пьющего гуся.
– Оный Цедеркрейц за оную гарантию выплатил вам пять тысяч червонных. Признаёте это?
– Ложь.
– Верное есть свидетельство.
– Какое? От кого?
– Прислано нынче. От нашего посла в Швеции.
Напор смутил Мельгунова, обронил лишнее.
– То-то и есть, что нынче, – ухватился князь. – Два года прошло… Пошто раньше молчал Головкин? Нынче собирает небылицы… Чем докажет?
– Пишет – донёс честный человек. Доброжелатель российской короны.
– Прозванье ветром сдуло… Голословно, фальшиво, господин мой. Почитаю за ничто. Сами знаете, в ту пору шведы меняли курс, поворачивали к ганноверскому союзу – с тем мотивом, будто мы им опасны. Резон был чрезвычайный у её величества, у Совета – обнадёжить шведов, того же Цедеркрейца. Я другой дипломатии, для своей корысти, не чинил. Это мы тратились, ублажали Цедеркрейца.
– Стало быть, отрицаете?
– И потешаюсь. Сущая ведь нелепость.
Записано. Мельгунов сам видит шаткость обвинения, по обязанности хмурит чело, перекладывая бумаги.
– Тут ещё есть . Со шведской стороны вам говорено было, чтобы им вернуть Ригу, Ревель. А вам быть в шведской империи королём Ингрии. И Ревель обещали вам…
– Я их не просил.
– На Верховном совете о сём рассуждали… Имели сомнение, почему именно вам сии авансы делались, – неспроста же. Правдоподобно, князь Меншиков мог предоставить повод. Что скажете?
– Удивляюсь, господин мой. Ингрия наша, Рига и Ревель не отданы обратно. О чём речь?
– Явлено разными лицами, что светлейший князь имел тайную коришпонденцию с иностранными державами и тайные консилии у себя в доме. Велено вас предупредить: если не изволите ответить правдиво, а правда сыщется, то весьма повредите себе.
– Были консилии, была коришпонденция, токмо по воле её величества и по долгу моего служения отечеству. Верховному совету докладывалось, да память вдруг укоротило господам советникам. Для своего интереса никаких консилий, никакой коришпонденции не было. Я в здравом уме всемогущим Богом готов поклясться.
Произнёс торжественно. Вопрос таковой предвидел. Провёл ладонью по горячему лбу, улыбнулся почти дружески.
– Дозвольте начистоту, Пётр Наумыч, как между благородными людьми. Я ведь не рыжий с балагана, прогнали да промолчали… Европа любопытствует – что приключилось? Это Иван Грозный башки рубил и вину не сказывал. Про меня надобно объявить. Манифеста царского не было ведь?
– Не было
– За тем-то вы и пожаловали. В гистории примеров много – сместят неугодного правителя и давай чернить, чтобы себя-то обелить. Всех собак вешают. В петлю Меншикова яко государственного изменника – вот славно! Я не о себе скорблю. Мне лучше умереть, чем видеть упадок России, забвение дел, начатых Петром Великим.
– Упаси Бог от этого.
– К тому идёт. Можете положить на бумагу мои слова.
Строптив оказался подследственный, Мельгунов беспокойно заёрзал, повертел перо.
– Сие писать негоже.
С этого дня вошли в обычай разговоры приватные, без протокола. Не раз Данилыч – за едой или шахматами, – пытливо сощурившись, иронизировал:
– Правда-то, кажись, не нужна ныне.
– Допустимо и так сказать, – отвечал Мельгунов добродушно. – Сколько голов, столько и умов. Я-то чин малый, подневольный.
И поди разбери – соглашается он внутренне или ждёт дальнейших откровений супротивника. Иногда во время сих бесед Плещеев стоял за дверью, подслушивал, дабы в подходящем случае фигурировать свидетелем. О том украдкой поведал Данилычу Пырский, хотя и сам очутился в немилости у эмиссаров. Опросили слуг, обнаружили его незаконный профит. Капитан увозил в своё сельцо пшеницу из княжеского амбара, сено, телят, щенков.
Эмиссары припугнули начальника караула, заставили ужесточить режим, письма пропускать с отбором, за каждым шагом опальных следить неусыпно.
– Я чин подневольный, – повторял Мельгунов.
Из разговоров приватных выплыло – в Москве, где состоялась коронация Петра Второго, ходило, переписывалось подмётное письмо, автор коего сетовал – зачем-де сослали Меншикова. Без него управление государством расстроилось, и надлежит несправедливо обиженного вернуть, иначе дела пойдут ещё хуже. Писал не холоп какой-нибудь, а грамотей. Царю сей казус испортил настроение.
«Не оттого ли нашествие контролёров среди зимы, новые строгости», – размышлял князь. Спросил мнение Мельгунова. Тот прошепелявил своё обычное:
– Можно и так сказать.
Плохая услуга, грамотей молод, поди, пылок вроде Горошка. Где теперь адъютант? С другой стороны – приятно… Есть же истинные слуги отечества. Поделился известием с Дарьей, непрестанно горевавшей.
– Не забыли меня… Беснуется Петрушка… Ничего, найдётся узда на него. Вот скинут Остермана… Вишь, охромело царство.
Безутешна княгиня. Уж и рукоделье прочь. Стонет, призывает костлявую с косой, а то упрекает, зрит суд Господний.
– Смирился бы да покаялся… Экая гордость в тебе! Гордых Бог наказывает.
– Он один без греха, матушка. В чём мне каяться? Я Петрушку обламывал, вот у кого гордость от рожденья, царь Ирод растёт. Самодурство владык проклятое.
Говорить надо тихо, и здесь, в сельской глуши, стены имеют уши. Вдруг лакей, камеристка подкуплены, к тому же по комнатам шныряют подручные Плещеева, искателя недоимок. Всё имущество заносят в реестр, не исключая детской куклы, зеркальца, кочерги.
Плещеев допрашивает.
О нём в Питере шла молва – лют фискал и неподкупен. «Стало быть, ловкий вор», – полагает Данилыч, убеждённый твёрдо: сиянье златого кумира неотразимо. Но уликой против Плещеева не обзавёлся и сожалеет – сгодилось бы сейчас. Фискал ведёт себя так, будто никогда не бывал во дворце на Васильевском острове, никогда не кланялся раболепно, не лебезил. Черты его лица – безусого, гладкого, белого – нагловато-неподвижны, улыбка ему несвойственна. Бубнит скороговоркой, бегая глазами по бумагам, вопросы повторяет, силясь поймать на утайке. Ищет большие взятки, неуплату долгов, вымогательство, ограбление государственной казны.