Потребовался определенный уровень развития филологии, источниковедения, текстологии, вспомогательных исторических дисциплин, чтобы эти отрасли знания начали задавать свои собственные вопросы источнику, а значит – предъявлять свои собственные требования к его публикации.
Уже в самом конце XIX в. в интересной (и крайне нелицеприятной[798]) дискуссии между А. И. Юшковым[799] и Н. П. Лихачевым[800] были подняты вопросы об отборе источников для публикации, необходимости и степени вмешательства археографа в текст публикуемого источника, способе обозначения такого вмешательства и т. д.
С конца 1940‑х годов и до конца XX в. развитие археографии все больше диктовалось потребностями источниковедения, что повысило интерес публикаторов к внешней стороне рукописи. В основу разрабатываемых археографических принципов легла необходимость максимально представить возможности источника при его публикации для развития широкого спектра исторических дисциплин и филологии. Таким образом стандарт публикации стал включать описание и идентификацию филиграней и почерков, кодикологическое исследование рукописи, развернутый научно-справочный аппарат. Вышедшие из употребления буквы воспроизводились, а не заменялись современными, вмешательство публикатора в текст источника обозначалось условными знаками либо в примечаниях. Это делало публикацию источника достаточно трудоемким процессом, однако образцы реализации таких подходов составили золотой фонд отечественной археографии.
Между тем такой скрупулезный подход, делавший публикацию источника «штучным товаром» и требовавший серьезной профессиональной подготовки археографов, шел вразрез с идеологически ориентированными запросами к исторической науке. От историков требовалось оперативно и в больших количествах готовить разнообразные сборники источников по истории гражданской войны, истории освободительной или классовой борьбы и т. д., которые должны были издаваться солидными тиражами и широко использоваться в пропаганде. «Переведенные» с дореволюционной на современную орфографию источники должны были быть понятны максимально широкому кругу потенциальных читателей.
Следствием этих разнонаправленных тенденций стало разделение археографических подходов к публикации источников Средневековья и более поздних. В качестве условной грани в правилах, разработанных в 1948–1949 гг. И. А. Голубцовым, был выбран 1505 г. – дата смерти московского великого князя Ивана III. Произвольность этой даты (в «Правилах издания исторических документов…» 1958, 1969 и 1990 гг. она заменяется «началом XVI в.») вполне признана и, как показывают опыты последующего времени, не всеми учеными она безоговорочно принята в качестве границы, оправдывающей смену подходов.
Дело в том, что в ряде случаев вышедшие из употребления буквы важны не только для адекватной передачи грамматического строя источника и его палеографических особенностей, но и для понимания его смысла. Хрестоматийный пример этому – название «Война и мiръ», но не романа Л. Н. Толстого, а поэмы В. В. Маяковского (1916). В русском языке до его реформы в 1918 г. одинаково звучащие слова различались написанием и значением: «мiръ» («общество, окружающий мир» – делать что-либо «всемъ мiромъ», «съ мiру по нитке», «на мiру и смерть красна»), «миръ» («противоположность войне, спокойное состояние» – «лучше худой миръ, чемъ добрая ссора»), «мѵръ» (ароматическое масло, употреблявшееся с религиозных обрядах – «мѵропомазание»). Если Л. Н. Толстой, вопреки распространенной мифологеме, имел в виду противопоставление «война / не война», то В. В. Маяковский использовал здесь игру слов; при модернизации графики замысел автора совершенно не ясен читателю.
Таким образом, проблема сохранения вышедших из употребления букв или замены их современными вряд ли может быть соотнесена лишь с археографией источников Средневековья и раннего Нового времени. Принципиальное значение она приобретает при публикации источников, возникших после петровской реформы кириллического алфавита (1710)[801]. Не менее важное значение имеет сохранение вышедших из употребления букв и при публикации источников 1918–1950‑х годов – времени, когда активно действовали (сначала в России, затем в эмиграции) противники советской власти. Как известно, реформа русской орфографии 1918 г., хотя она и готовилась еще в дореволюционный период, воспринималась представителями политической и духовной оппозиции большевизму как инициатива советского правительства и лично наркома просвещения А. В. Луначарского. Реформа принципиально не была принята на территориях, контролируемых белогвардейскими правительствами, отвергнута и русским зарубежьем. Кроме политически мотивированного неприятия реформы (И. А. Бунин) она критиковалась с позиций лингвистики (Н. С. Трубецкой), защиты национальной культуры (И. А. Ильин), эстетики (В. И. Иванов).
Получается, что воспроизведение знаменитого высказывания И. А. Бунина («По приказу самого Архангела Михаила никогда не приму большевицкаго правописанiя. Ужъ хотя бы по одному тому, что никогда человѣческая рука не писала ничего подобнаго тому, что пишется теперь по этому правописанiю»[802]) по нормам собственно «большевицкаго» правописания делает это высказывание нелепым и совершенно лишает его смысла.
Модернизация орфографии при публикации источников послереволюционного периода, придерживающихся дореформенных норм орфографии, – прямое насилие публикатора над источником, навязывание автору, сделавшему свой политический, культурный и т. д. выбор, представления публикатора о проблеме. В этом случае вопрос переносится из собственно научной в этическую плоскость, хотя и с точки зрения соответствия публикуемого текста оригиналу такой подход приближается к прямой фальсификации. Ведь понятно, что ни П. Н. Врангель, ни А. И. Деникин, ни иные деятели антибольшевистского движения попросту не могли в такой форме демонстрировать свою поддержку советской реформы орфографии. Таким образом, публикация документов деятелей белогвардейских правительств и русской эмиграции по нормам реформированной орфографии в качестве общего правила недопустима; оправдана она лишь тогда, когда на это «уполномочивают» источник и его автор.
Другим следствием легализации упрощенных подходов к публикации исторических источников, кроме разделения на «археографию до 1505 г.» и «археографию после 1505 г.», стало обособление с 1950‑х годов крупных разделов археографии на основе вида или групп видов письменных источников (в основном средневековых), выступающих объектом публикации (актовая археография, археография древнерусской литературы, летописная археография)[803]. Собственные принципы разработали археография берестяных грамот и филология – они весьма далеки от упрощения принципов публикации.
В ситуации постмодерна наблюдался отход от академических принципов археографии, сформировавшихся к середине 50‑х годов XX в. и совершенствовавшихся впоследствии. Характерно, что критика сложившихся подходов находится во вненаучном поле, оперируя трудностями набора, увеличением сроков подготовки публикации, возрастанием возможности ошибки при передаче текста «усложненным» способом и т. п. К аргументам, претендующим на научный характер, с определенной натяжкой можно отнести интересы некоего историка «общего профиля» – обобщенной фигуры «специалиста», которого вслед за историописателями XVIII–XIX вв. интересует лишь «фактическая сторона», «смысловое содержание» источников[804]. Тем самым предполагается (а часто и довольно агрессивно навязывается) возврат к археографии периода историописания XVIII–XIX вв. либо даже более раннего времени. Между тем историческая наука (и источниковедение в частности) прошла с тех пор большой путь. Современных историков и источниковедов как раз интересуют те особенности источников, которые предлагается игнорировать. Именно эти особенности способны содействовать приращению исторического знания средствами палеографии, дипломатики, кодикологии, филиграноведения и иных отраслей исторического знания.
Обращение к фактической стороне источника представляется тем более архаичным, что само понимание факта, как оно представлено в историографии прошлых веков, претерпело значительные изменения. Характерно, что именно теоретик и практик археографии специально обратился к изучению факта, придя, во-первых, к выводу о «невозможности чисто механического выделения отдельного факта из потока реальности», во-вторых – к осознанию его многогранности[805]. Для С. М. Каштанова факт не монолитен; исследователь выделяет «факты-поступки», «факты-стремления», «факты-стереотипы», «факты-процессы» и т. д. Не оценивая размышления автора с точки зрения науковедения (похоже, что факт в построении С. М. Каштанова коррелирует с исследовательской задачей), следует взглянуть на них с позиции археографии в ее «упрощенном» варианте. Какой же факт ожидают получить из источника, опубликованного по «упрощенным» правилам, историки «общего профиля»?