– Без согласия Совета, я так понял?
Молчали.
Д-да… Приходилось удовлетвориться…
И – что же? И – только-то? Вся поездка эмиссара, весь его исторический мандат, весь его дерзкий натиск – вот только этим и кончатся? Так и зря проездил? Так и вернуться с пустыми руками?
Революционная гордость не позволяла. И стыдно перед Исполкомом.
Уже срываясь и скатываясь с достигнутой высоты, эмиссар в переворачиваниях всё же стремительно соображал: что же бы ухватить? как сохранить лицо?
И – выхватил:
– Но кроме надёжности охраны мне надо убедиться, что охраняемый – действительно тут. Вам придётся – предъявить мне арестованного.
Офицеры вздрогнули. Потемнели. С гневом:
– То есть как – предъявить?
– Что за мысль? Да ведь хуже этого…
– Он никогда не согласится!
– Что за жестокость, и притом безцельная? Вы же не можете действительно сомневаться, что Государь тут? Что ж, по-вашему, полк станет стеречь пустые комнаты, что ли?
– Мы все его видели. Мы даём честное офицерское слово, что Государь – тут, и замкнут.
И снова они противились, офицерская двадцатка, напряжённым полуокружьем.
Но чем горячей они возражали, тем верней эмиссар понял, что ухватил правильно. Они считали жестоким – из-за унижения? Так вот, унижение монарха и было более всего нужно! Унижение – важнее самого ареста. Унижение – в каком-то смысле даже ещё лучше эшафота! Этот факт будет отражён в газетах, о нём все узнают, – великолепно! Царь – не согласится? – так вот именно пусть согласится! Это и будет перелом его воли!
– Да, именно предъявить! Я не могу вернуться в Совет, не убедившись собственными глазами…
Тем и разителен был наш эсеровский террор, что мистику «помазанничества» он разменивал в физиологию кровавых кусков. Снизить помазанника – до проверяемого арестанта, перед комиссаром революционных рабочих и солдат! Императору, прошедшему тюремную проверку, – этого уже не забудут ни живому, ни мёртвому.
– Да, именно – предъявить! – гордо вскинул Масловский голову в змейной папахе. – Иначе судьба Временного правительства и всей России снова станет на карту!
Это – замечательно он сказал. Всё более видел, что тут им – не отказать. Кронштадт – только что был, и может повториться.
Послали за полковым командиром.
531
Предъявление.Караулы от 1-го стрелкового гвардейского полка были поставлены только наружные. А внутри – дворец остался как остался, все коридоры и двери свободны, одно крыло, тесно заселенное царской семьёй, потом пустующие парадные залы середины, коридоры по обоим этажам с ответвленьями к лицам свиты – а в дальнем крыле больная Аня Вырубова и все, кто суетился вокруг неё.
И к ней тоже должны были пройти вечером, – но эти первые часы были у детей – сперва у наследника, в светлой комнате, Алексей уже выздоровел. Потом у дочерей – у выздоравливающих старших княжён. Потом у всё ещё больной младшенькой Анастасии. И в вовсе тёмной комнате у тяжело больной, в жару, Марии, – она не могла ясно внять, что отец приехал, то подтверждала, что приехал, то бредила, почему не едет, и о страшных людях, которые толпой идут убить маму.
Только побывав в этих комнатах – мог ощутить Николай, как досталось его ненаглядной выхаживать сразу всех больных, и в такие дни.
А Оля и Таня ликовали от приезда отца. Хотя ещё лежали, но уверяли, что теперь-то совсем выздоровели. Им казалось – приезд отца разрешал все беды.
Они так и говорили, вертясь на подушках: ведь если мы теперь все вместе – нам ничего не страшно, папа, мама!
Алексея, тоже повеселевшего, отец обнимал, прижимал, молча, стараясь скрыть, как потерян, очень трудно было говорить.
Поблагодарил Лили Ден, этого нежданного ангела, разделившего самые тяжкие дни императрицы. Лили заплакала.
Пытался поговорить при ней, при Бенкендорфе о незначащих вещах – но не хватило всей выдержки и привычки. Такое дупло ныло внутри – можно было только замкнуться, закрыть глаза, смолкнуть, одеревянеть. Николай только с Аликс мог быть сейчас наедине, не в силах проявлять какую-либо жизнь.
И они снова спустились в свои комнаты.
Заперлись.
Запрещалась прогулка – мог Николай наверстать силы в том, чтобы несколько часов пробыть с Аликс – в молчании и рухнувши. Через эту перемолчку и неподвижность он должен был пройти, чтобы возродиться.
Александра уложила его на кушетке. Сидела подле него – и прикладывала ко лбу прохладные, влажные платки.
В дверь – не постучала, но погладила комнатная девушка государыни:
– Ваше Величество… Граф Бенкендорф осмеливается просить вас.
Аликс тихо встала и вышла.
Граф Бенкендорф – дрожали его узкие бакенбарды – в смущении и волнении нёс какую-то безсвязицу: Государь должен появиться перед каким-то пришельцем, комиссаром Совета рабочих депутатов.
– Как это – появиться? – разгневалась императрица, ещё чувствуя в себе последние силы, тем ответственней, чем меньше их оставалось у августейшего супруга. – Государь не назначал никому аудиенции!
Граф ломал пальцы, ещё бы он не понимал, старый царедворец! Но новый комендант дворца говорит, что нет иного выхода. Не угодно ли Ея Величеству принять с объяснениями коменданта?
Как всегда доставались ей – мужская доля, мужские решения. В таком состоянии, как Ники был, он принять решенья не мог.
Государыня прошла в зелёную гостиную, всё в том же, своём теперь обычном, платьи сиделки, – и приняла штабс-ротмистра Коцебу, уже с благоприятной характеристикой Лили Ден, и всматривалась теперь в него своими оболевшими, усталыми глазами, – кажется, и они, последние в семье, скоро перестанут смотреть.
В таком состоянии и не рассмотришь нового человека. Но Коцебу держался очень почтительно и с тоном заботливым – как все их прежние хорошие окружавшие офицеры.
Он объяснял, что у него – нет выхода, нет таких сил – ссориться с Петроградским Советом. А Совет желает удостовериться, что Государь – действительно тут.
Задохнуться можно было!
– Но куда же он мог деться? Но где ж ему ещё быть?
Однако Коцебу не отступал. Если произошло бы столкновение с силами Совета – это ни для кого не будет хорошо. Но с большим трудом достигли, как уладить мирно. И это – совсем небольшая процедура, она не будет Государю отягчительна. Ему – не надо этого комиссара принимать, ни разговаривать с ним, ни даже – с ним здороваться. Придумали так: в том скрещении коридоров наверху, где картинная галерея, Государь пройдёт, не останавливаясь, по одному коридору, а из другого будет смотреть этот комиссар, вот и всё. Комиссар будет окружён вооружёнными офицерами караульного полка – он не сможет ни двинуться, ни оскорбить.
Получалось так, что надо – согласиться. Положение узников не давало слишком большого выбора.
Но знала государыня, в каком расслаблении и немоте оставила Государя. В состоянии ли будет показаться?
А нельзя ли эту процедуру отложить – часа на два? хотя бы на час?
Увы, увы, нет, – штабс-ротмистр сильно безпокоился. За час может быть потерян мирный исход. Ея Величество не представляет, какие опасности уже минованы.
Очевидно, приходилось уступить.
Александра пошла приготовить Ники. Он лежал на спине в тяжёлой дрёме, с полуоткрытым ртом, и стонал. Её сердце разрывалось: за что ещё это страдание и унижение ему посланы?
Она двумя руками взяла его за голову, ласкала и пробуждала.
Он плохо вникал: почему, куда нужно идти? зачем? Но верил ей.
И с тягостью, с тягостью – приподнялся, сел. Скрывая следы его слабости, она сама его обтёрла, умыла.
В спальне он переоделся из шлафрока в лейб-гусарское. Переодевался он по военной привычке всегда легко и быстро.
Глаза и многие морщины на тёмном лице были как ямы.
Аликс перекрестила его, – и он вышел к Бенкендорфу и Долгорукову – то ли поняв, то ли всё ещё в сером непонимании.
Слава Богу, ему не надо было никому ничего говорить.
Это была как маленькая коридорная прогулка, поскольку ведь парк был теперь запрещён.
Но как стыдно гулять развенчанному!..
Они поднялись на второй этаж. Бенкендорф почтительно объяснял Государю, где и как надо пройти – до комнаты камердинера Волкова. И – нужно без головного убора.
Понял, не понял?..
Снял гусарскую фуражку, положил на коридорное окно.
Сам Бенкендорф с Долгоруковым поспешили вперёд, занять позиции. А Государь должен был помедлить минуты три здесь.
Потом пошёл – совершенно как в забытьи, как во сне, как сам не присутствуя и не участвуя.
Сам открыл полотнище широких дверей – там дальше, на перекрестьи коридоров, под стеклянными потолками, уже почти не дававшими света приконченного дня, горели ярко лампы, все, какие были там.
Николай прижмурился, больно.
Медленно безцельно шёл.
В трёх шагах от перекрестка вбок стоял этот самый комиссар – в форме военного чиновника, но в крупной лохматой кавказской папахе, одну короткую ногу выставив вперёд.