Однако для русского литературного дискурса XIX века характерно слабое разделение идеологического и художественного полюсов. Художественному тексту может приписываться идеологическая функция – как автором, так и читателями; с другой стороны, как показывает в статье о почвенничестве Достоевского А.Л. Осповат [Осповат: 144–158], идеологические тексты зачастую строятся по принципу художественных. В свою очередь, русские художественные тексты, даже прямо не касающиеся идеологии (или трактующие ее в нарочито сниженном ключе), могут рассматриваться как реплики в идеологических спорах. Особое значение здесь приобретают маркированные элементы текста, которые могут осознаваться как своего рода «микротексты», относительно автономные от конкретного употребления: таковы стандартные коллокации, устойчивые метафоры, эпитеты и другие элементы синтагматического развертывания. Особое место в этом ряду занимают клишированные («банальные», «тривиальные», «избитые») рифмопары.
Феномен рифменных клише обычно объясняется особой смысловой связью между рифмующимися словами, «изолированностью соответствующего созвучия в языке», а функционирование рифменных клише в тексте связывается с удовлетворением читательского рифменного ожидания. Нам подобное объяснение представляется недостаточным.
Рифменные клише – явление, присущее скорее языковому сознанию, нежели поэтической речи, они возникают не обязательно в рифменных гнездах малой вместимости, а само бытование их в поэзии, сложным образом соотносясь с эволюцией русской рифмы, характеризуется, во-первых, регулярностью употребления, во-вторых – рефлексией над ними внутри литературной системы. Эта рефлексия может быть как метапоэтической (ср., например, каноническое обыгрывание клише «розы – морозы» в «Евгении Онегине»), так и критической (ср. известный пассаж в пушкинском «Путешествии из Москвы в Петербург»).
Лишь в стиховедческих работах последнего времени намечается понимание феномена рифменных клише как элементов поэтического текста, соотнесенных прежде всего с семантическим уровнем. Так трактуется вопрос, например, в монографии, посвященной образу Севера в русской литературе [Boele].
Речь идет не о рифмопарах, изобретение (или обнаружение) которых приписывается автору текста, но о рифмах, которые уже есть, практически – о фактах языка, но не поэтической речи. Мы знаем, что слово «кровь» рифмуется со словом «любовь». Рифмопара образует «прототекст» – зачаточный текст, обладающий признаками оформленности. Она является матрицей, которая способна развертывать потенциальные смыслы.
Оформленность и отграниченность – два важных признака текстовости, представленные в клише. Оформленность клише, конечно, относительна (т. е. в нем отсутствует третий важнейший признак текстовости – структурность), оно не функционирует как текст, но может осуществлять некоторые функции текста.
При разговоре о соотношении рифменного клише и идеологии нам приходится крайне осторожно подходить к вопросу о причинно-следственных связях. Речь идет о параллельных процессах, которые происходят в двух разных рядах и катализируют друг друга. Таким образом, постановка вопроса о первичности (клише обусловило развитие идеологемы, или наоборот) изначально неверна.
Интересующее нас рифменное клише, соединяющее название континента и грубое именование части человеческого тела, широко представлено в нелитературных жанрах, в первую очередь устных: каламбуры; «детские» шутки («Если едешь на Кавказ, солнце светит прямо в глаз…») и анекдоты, элементы сатирического фольклора, словесные игры. Несомненно, рифменное клише само по себе не может быть фольклорным жанром. Однако можно, видимо, говорить о его инкорпорированное™ в малые жанры фольклора, где оно выступает в качестве текстовой доминанты. Знание о наличии рифмопары, соединяющей часть света с частью тела, которое носители русской культуры получают из внелитературных источников, существенно само по себе.
Это клише имеет особую структуру и историю. Идеологическая маркированность одного из его элементов и стилистическая маркированность другого обусловливают его высокую сюжетообразующую способность. Между компонентами рифмопары возникает семантическая (обусловленная отнесенностью к разным рядам) и стилистическая напряженность: первое слово – варваризм; второе воспринимается как исконно русское, хотя точная этимология его проблематична [Фасмер: 61–62]. Субъективная «русскость» второго компонента позволяет воспринимать рифмопару как исконно присущую русскому языку, а заложенный в ней имплицитный конфликт России и Европы – как константу русского миропонимания; ср., например, в очерке И. Терентьева:
Достоевский верил, что Россия «спасет Европу», в наши дни русский народ клянется «научить» ее, у нас: или все, или нуль, или научить или по крайней мере проучить, сотворить грандиозную мерзость.
Последние морфологические изыскания Крученых в книге «Малахолия в капоте» устанавливают несомненную анальность пракорней русской речи, где звук «ка» – самый значительный звук <…>.
Природные свойства русского языка еще Пушкину дали как-то возможность оскорбить Европу рифмой, что связывает существенную анальность нашу с нашим же отношением к Европе [Терентьев: 229–230].
Все это способствует включению рифмопары в «идеологические» споры, впрочем, остающиеся зачастую достоянием устной речевой сферы. Однако неудобоцитируемость вовсе не означает, что эта рифмопара не воздействует на подцензурные жанры словесности (ср. технику работы с обсценными подтекстами у Достоевского [Левинтон: 269–270]).
В результате между входящими в рифмопару лексемами устанавливается устойчивая связь, обнаруживаемая в самых разных текстах, объяснить которую носителям других языков довольно трудно. Можно заключить, принимая во внимание идеологическую окрашенность первого компонента, что способ актуализации рифменного клише будет находиться в зависимости от трактовки в тексте европейской темы: сама рифма, как было указано выше, является парафразом этой темы.
Внелитературная «шутка» должна была появиться уже в XVIII веке, но ее прямых следов в литературе этого времени мы не обнаруживаем. Первые известные нам случаи обыгрывания рифмопары приходятся уже на XIX век, причем, как нам представляется, к этому времени она уже достаточно отрефлектирована – вплоть до того, что один его элемент может служить эвфемистической заменой другого: так, сообщая Пушкину в октябре 1831 года о готовящемся издании «Европейца», И. Киреевский поясняет:
Я назвал его так не от того, разумеется, чтобы надеялся сделать его Европейским по достоинству (я не знаю еще, сколько могу надеяться на Ваше участие); но потому, что предполагаю наполнить его статьями, относящимися больше до Европы вообще, чем до России. Однако, если когда-нибудь Феофилакт Косичкин захочет сделать честь моему журналу: высечь в нем Булгарина, то разумеется в этом случае Булгарин будет Европа в полном смысле [этого] слова [Пушкин:Х1У,2з8]. (О «журнальных» коннотациях рифмопары см. ниже.)
Очевидна «петровская» окрашенность слова «Европа» (напомним, что Пушкин вкладывает его в уста Петра в знаменитом монологе из «Медного всадника»). Именно для идеологии петровской империи будет принципиальным утверждение, что Россия – страна европейская, при Петре это географическое понятие превращается в идеологему. Тогда же слово «Европа» впервые попадает в словарь (Лексикон Поликарпова, 1704). Поэтому вполне закономерно, что «петровский» колорит слова «Европа» актуализируется в начале XIX века, в период напряженных контактов России с Европой и осмысления положения империи относительно западных соседей.
Провозглашенный Петром и подтвержденный Екатериной европейский статус России неоднократно ставился под сомнение как авторами, сочувственно относящимися к идее вхождения России в европейское пространство, так и теми, кто настаивал на самобытности России и противопоставленности ее Западу. В любом случае рифменное клише могло становиться инструментом опровержения «петровской» идеологемы. Первая линия развертывания рифменного клише (условно говоря – «почвенническая») – ‘они/Европа = aversa (в отличие от нас/России)’; вторая линия («западническая»): ‘мы/ Россия = aversa, а не Европа’. В первом случае члены рифмопары являются окказиональными синонимами, во втором – антонимами.
Возможные варианты развертывания первой модели – наказание, унижение; в наиболее общем виде – дискредитация одного элемента рифмопары другим. Сравнительно со второй эта группа текстов немногочисленна.
Первый пример «синонимического» сюжетного развертывания относится к 1820-м годам – но применение его к 1812 году. В стихотворении Пушкина «Рефутация г-на Беранжера» перифрастически описано бегство наполеоновской армии из России; примечательно, что далее вводится тема телесного наказания («встарь мы вас наказывали строго»). Характерный для начала 1810-х годов патриотизм стилистически снижен (соответственно с жанровым снижением – Пушкин имитирует французскую «песню» с рефреном), хотя прямо подвержена унижению Европа: