Нам же, лично, о какой бы то ни было эвакуация из Парижа и думать, конечно, было невозможно — для этого у нас не было ни материальных возможностей, ни энергии, ни, главное, веры в её необходимость и спасительность. В этом отношении мы были правы: когда, после прекращения военных действий во Франции, жители стали возвращаться к своим покинутым очагам, многих из ушедших мы не увидели вновь…
Впрочем, как замечает Ирина в одном месте своего дневника, «приказа об эвакуации не было, но положение было такое, что «уйти» оказалось чуть ли не гражданским долгам… Я поймала себя на том, что и сама готова пойти…»
Вскоре после мобилизации, начались воздушные налеты. Розере, где жили Раковские, — местечко на окраине города, и, в случае тревоги, не было убежища, где можно было бы укрыться, поэтому жители просто шли в поле и там дожидались приятного сигнала, означавшего конец тревоги. В таких случаях, когда завывали сигналы, Ирина собирала свой маленький «архив» — паспорта и нужные бумаги, мешочек с инсулином, часы, и все уходили в поле. Была весна, было еще холодно, в полях ветер, укрыться негде, дети заспанные, разбуженные ночью, второпях одетые как попало, томились и плакали.
Просыпались глухими ночамиОт далекого воя сирен.Зябли плечи и зубы стучали.Беспросветная тьма на дворе,
Одевались, спешили, балдели,И в безлюдье широких полейВолочили из теплой постелиПерепуганных, сонных детей.
Поднимались тропинкою в гору,К башмакам налипала земля.А навстречу — холодным простором —Ледяные, ночные поля.
В темноте, на дороге пустынной,Зябко ежась, порой до утра,Подставляя озябшую спинуЛеденящим и острым ветрам…
А вдали еле видимый городВ непроглядную тьму погруженТолько острые башни собораПростирались в пустой небосклон,
Как живая мольба о покое,О пощаде за чью-то вину,И часы металлическим боемПробуравливали тишину.
Да петух неожиданно-громкоПринимался кричать впопыхах.А в руке ледяная ручонкаВыдавала усталость и страх…
…Так — навеки: дорога пустая,Чернота неоглядных полей,Авионов пчелиная стаяИ озябшие руки детей.
23. I.1941
Так как Шартр становился частым объектом бомбардировок, то Ирина решила уехать в Париж. Некоторое время она колебалась: «Если сегодня будет тревога — завтра еду, — сказала она самой себе». После лицея, и музыки повела Игоря стричься. Только парикмахер постриг ему затылок — сирена! Так и помчались с полу обстриженной головой, со скрипкой, нотами, книгами и — велосипедом в собор. Там очень хорошо, народу полно, но спокойно. Потом опять побежали в парикмахерскую достригаться. После ужина я сказала Лиле о своем намерении ехать, и она со мной согласилась. Игорь сначала обрадовался, а потом заплакал. Это был последний момент колебания.
— Ну, хочешь остаться?
— Нет, мама, поедем. Будем все вместе…»
Проехать в Париж, не имея пропуска, было довольно затруднительно, но они каким-то чудом проскочили (чиновник, проверявший в автобусе документы, отойдя от Ирины, которая стала копошиться в карманах, к ней больше не вернулся). В Париже всяких хлопот было, конечно, не меньше, но она «ни минуты не жалела, что вернулась в Париж), тем более что, по письму Лили, налеты на Шартр не прекращались и бомбы падали совсем около Розере.
***
Как ни любила Ирина Францию, все же она была для нее не «первая», а «пусть ненавистная, пусть злая, / Вторая родина моя.»
По отношению к Франции у нее было чувство благодарности за гостеприимство, но не было чувства патриотизма, Мало того, некоторые моменты отношения к иностранцам оскорбляли нас. Например, нам было отказано в получении противогазовых масок, с которыми в Париже «ходили все, в том числе и проститутки». Формальное отношение в этом вопросе доходило до того, что наш знакомый П.П.Греков не мог получить маску, как иностранец, хотя четыре его сына были мобилизованы и на фронте…
По приезде в Париж Ирина пошла доставать маску для Игоря, «и не получила: он не француз. Меня это так обидело и обозлило (главным образом, обидело), что я ревела всю дорогу и весь день дома. Потом пошла хлопотать о скорейшей натурализации (наивно думая, что маска спасет Игоря от воздушных налетов. — Н.К.). — Вас известят. Не волнуйтесь! — Как же не волноваться, когда у ребенка до сих пор маски нет! — Я ничего сделать не могу. Вас известят. Сволочи!»
Военные несчастья Франции все-таки не вызывали у нее потребности жертвы, которой загорались многие русские, поступавшие добровольцами во французскую армию. Первое стихотворение, написанное ею во время войны (до оккупации и до войны с Россией), говорит об ее тогдашних настроениях.
Пасьянс не сошелся. Я снова одна.За плотною ставней большая лунаЯсней фонарей освящает весь город.Все в доме уснули. И полночь скоро.
Как трудно подумать: война.
Я знаю, что надо бороться и жить.Почти — против силы. Почти — против воли.Что многое надо принять и простить.Ну, что ж? Я прощу. Я приму — поневоле.
Я знаю, что надо быть твердой, как сталь,Что нужно поднять непокорные руки.И трепет — быть может, последней — разлукиБесследно нести в равнодушную даль.
Так надо. Я знаю.
А я — я готова без счета платитьЗа зыбкое счастье не бывшего рая,За ветошь почти нелюбимого дома —Любым пораженьем, позором, разгромом —
Конечно, об этом нельзя говоритьЯ знаю.
30. IX.1939. Шартр
Только чудо может спасти Францию — было общее мнение. Падение Парижа приближалось…
«…Они (т. е. немцы) пришли в пятницу, 14 июня, утром». Два дня в Париже стоял черный туман. На западе стоял столб черного дыма — то взрывали мосты на Сене и склады с нефтью. Курсы сестер милосердия закончились после второй лекции. Из запасов продовольствия «осталось два кило макарон и чечевицы, но нет самого главного: картошки, молока, масла, сала.
Юрий не был мобилизован. Париж не был подвергнут бомбардировке, и остался без исполнения приказ Манделя (насколько верны были слухи): в ночь на субботу арестовать всех «белых» русских от 17 до 55 лет».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});