поставив у ног чемодан и вещевой мешок, позвонил.
Дверь открыла Ника. Взяв его чемодан прежде, чем он успел помешать этому, она сказала, что уже спускалась вниз, чтобы встретить его и помочь, но ждать там внизу побоялась – вдруг у него что-то переменилось, он позвонит по телефону, а она не подойдет.
– У меня уже ничего не может перемениться, – сказал он, опустив на пол мешок и беря ее за руки. – Получил четыре дня отпуска от всего на свете. А как ты? Я считал дни, и у меня вышло, что тебе нужно чуть ли не завтра уезжать обратно.
– Нужно уезжать, – сказала она, – но не завтра, а послезавтра поздно вечером, и у нас с тобой, считая сегодняшний, почти два с половиной дня. Мне вчера удалось переменить билет.
– Я еще на аэродроме хотел спросить тебя, но не сумел при всех.
– А я с самого начала хотела сказать тебе и тоже не сумела.
Продолжая стоять, держа друг друга за руки, они оба улыбнулись этому.
– Вот так, – сказала она. – Явилась к вам по вашему приказанию, – так когда-то, очень давно, любил говорить мне мой первый муж; он же отец моего сына.
Да, было все-таки в этой женщине что-то неукротимо правдивое, было даже в этих, с полуулыбкой сказанных словах. В них вместилось сразу все – и напоминание о том, что у нее была своя, далекая от него, жизнь и что она не так уж молода и не одна, а с сыном от первого мужа, и без стеснения высказанная вера в бесповоротность того, что происходило или уже произошло с ними обоими сейчас. Другая женщина не сказала бы в такую минуту «мой первый муж». А эта взяла и сказала.
– Почему ты задержался? Заезжал к себе домой?
– Да.
– Я так и подумала. Хотел проверить, нет ли там Ксении. За этим?
– Не только за этим, но и за этим.
– Я так и подумала, – повторила она, – я потом пожалела, что не сказала тебе по телефону, что Ксения еще в Ташкенте.
Они все еще стояли в передней, привыкая к тому, что снова видят друг друга.
– Ты встречалась с ней?
– Да. Вскоре после того, как получила твое письмо. Увидела ее и сказала, что ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж, и что я поеду к тебе как только смогу. Я не хотела чувствовать себя виноватой перед ней, а если бы я промолчала, вышло бы так, словно я виновата.
– Она не удивилась? – спросил он.
– Кажется, нет. По-моему, вернувшись из Москвы, она окончательно поставила на тебе крест.
– А раньше не ставила?
– По-моему, нет.
«Да, наверное, и это правда, – вспомнил он свое последнее свидание с Ксенией. – Раньше все-таки не ставила, как старый вагон, держала где-то на запасных путях. А тут поставила».
Ника улыбнулась ему той своей особенной, так нравившейся ему полуулыбкой, которую он столько раз вспоминал за эти полтора года. Чуть сощурила глаза и полуулыбнулась.
– На кого ты оставила сына?
– Главным образом на самого себя, он самостоятельный и хорошо учится. Только школа очень далеко. А кормят его мои ленинградцы. Они еще не уехали, только собираются. Я купила им для него про запас то, что смогла, и оставила денег. Но все равно, конечно, беспокоюсь. Я и раньше уезжала в другие города, с выездными спектаклями, но самое большее на три-четыре дня. Так надолго я еще никогда его не оставляла.
– Как его зовут? – Лопатин пересилил себя и все-таки задал вопрос, который чем дальше, тем казался бы все нелепей. – К стыду своему, так до сих пор и не знаю. – Сказал «к стыду». Подумав, что мог узнать это хотя бы у Зинаиды Антоновны.
– Его зовут, как тебя, Васей. – Она снова полуулыбнулась. – Даже смешно: твою дочь – как меня, а его – как тебя.
Он обнял и поцеловал ее, и она полуответила коротким поцелуем, не отстранившись, но и не потянувшись к нему.
– Что ты хочешь сначала – поесть или помыться?
– Наверное, все-таки помыться.
– Очень хорошо. Сейчас я зажгу газ. Пять дней назад вдруг пришли и починили газовую колонку, и Зинаида Антоновна была так счастлива, что мылась весь день, с утра до вечера. У тебя есть чистое белье?
– Есть. Я за ним и заезжал.
– Где оно, в чемодане?
– Да.
– Отпусти меня. Пойди в комнату и посиди, а я все тебе приготовлю.
– А где Зинаида Антоновна? – спросил он, не отпуская ее.
– Уехала третьего дня в Ташкент, чтобы самой сыграть в трех прощальных спектаклях и вернуться вместе со всей труппой.
– А ее Елена Лукинична? – спросил он.
– А ее Елена Лукинична уехала к себе в деревню, под Верею, к родственникам – копать картошку и привезти то, что дадут на ее долю. Я же тебе сказала, что я тут одна. Ты что, не поверил?
Он хотел сказать, что иногда бывает страшно поверить не только в плохое, но и в хорошее, но вместо этого виновато улыбнулся.
– Но если ты захочешь, мы можем завтра пойти туда, к тебе, и до моего отъезда быть там.
Он молчал. Он знал, что хочет сейчас только одного – чтобы она была и оставалась с ним.
– Ну так как же? Отпустишь меня? – спросила она.
И он отпустил ее, и пошел в комнату, и сел в то самое кресло, за то самое старинное бюро, за которым почти два месяца назад сидел и писал ей письмо.
И вот он снова сидел за этим бюро, благословляя тот день и час, когда сделал это; сидел и слушал, как она чиркает спичкой, зажигая газ, как пускает стучащую о дно ванны воду, как щелкает в передней замками его чемодана, доставая белье, как легко, чуть слышно, но все-таки слышно, ходит из ванной в переднюю и обратно.
«Хочу, чтобы она была счастлива, – думал он, слушая ее шаги. – Хочу, чтоб она была со мной и была счастлива. Другое дело, может ли это быть? Будет ли она счастлива со мной?»
Он хотел, но не мог подавить в себе неприятную, оскорбительно-тяжелую мысль о своем возрасте, о тех семнадцати годах, которые разделяли их. Ему не хотелось об этом думать, но эта мысль все равно жила в нем, и выгнать ее было некуда. С Ксенией их тоже разделяло не так уж мало – десять лет. Но они были несчастливы с ней не поэтому. Он вспомнил, как вчера утром, пока он, раздевшись до пояса, умывался, Гурский, рассматривая его синяки и