городского сада, в котором, по-видимому, не так давно гастролировал зверинец – на полотнище были нарисованы уже изрядно полинявшие лев с разинутой пастью и тоненький, как мальчик, укротитель. Может быть, здесь был зоологический сад? Я все собиралась спросить об этом кого-нибудь из сталинградцев, да так и не спросила.
Это было в середине августа, вечером, после работы. Я шла «домой» – если можно назвать так маленькую комнатку подле операционной, которую я делила с одной медицинской сестрой. В операционной были выбиты стекла, и никто не оперировал, а лежали раненые, и среди них трое, которым я стала впрыскивать раневой фаг на другой же день после приезда. Неясные результаты! Один поправляется, но врачи полагают, что он поправился бы и без раневого фага. Другой умирает…
Какой-то моряк обогнал меня – как раз у рекламы зверинца, потом вернулся, заглянул в лицо и сказал неуверенным голосом:
– Таня!
– Да.
– Не узнаешь?
Я колебалась только две-три секунды – немного, если вспомнить, что мы не виделись со студенческих лет.
Это был Володя Лукашевич, мой земляк и школьный товарищ. В юности он был такой здоровый, что при одном взгляде на него становилось смешно, да и сам он немного стеснялся своих слишком румяных щек, крепких плеч, сильного рукопожатия, после которого, бывало, долго трясешь в воздухе онемевшей рукой. Теперь он, кажется, не мог похвастать здоровьем: выгоревший китель свободно облегал неширокую грудь, чуть сгорбленные плечи. Лицо стало тоньше, как будто из-под прежних, молодых, грубоватых черт показались новые, в которых отразилась внутренняя (должно быть, не легкая) жизнь.
– Как я рад! Я часто вспоминал о тебе! Давно в Сталинграде?
– Скоро месяц. А ты?
– А я скоро сутки. Сколько мы не виделись?
– Сто лет.
– Андрей с тобой?
– Нет.
– Жалко. Какая ты стала, – сказал он с доброй улыбкой. – Ведь я все знаю о тебе. Догадайся, от кого? От Гурия Попова.
– Да ну! Где он? Вообще, где все наши?
Володя засмеялся:
– Вот интересно, сколько было потом друзей – в училище, на флоте. Все – наши. А лопахинцы все-таки – самые нашенские наши! Гурий – это Г. Попов. Разве ты не читала его корреспонденции в «Правде»?
– Так это он? Мне и в голову не приходило, что Г. Попов – это Гурий.
– Почему же? Вот наша компания, – с гордостью сказал Володя. – Знаменитые люди! А Нинка Башмакова? Я слышал ее в Ленинграде. Как поет! Но растолстела! Ужас. А ты молодец.
– Почему?
– Не знаю. Доктор наук. Не растолстела.
– Растолстеешь тут! Но расскажи о себе. Откуда ты? В последний раз ты писал, что тебя собираются перевести из Кронштадта?
– И перевели. В Полярное, на Крайний Север. А вот теперь, видишь, в Сталинграде.
– Надолго ли?
Он пожал плечами.
Мы вышли на набережную, и я сказала Володе, что за три недели в Сталинграде еще не была на набережной и памятник Хользунову, например, вижу впервые.
– Так занята?
– Да, очень.
Он посмотрел на меня – наверно, хотел спросить, что я здесь делаю. Но подумал и не спросил.
…Это было так, как будто, отыскивая любимое место в книге, мы быстро перелистывали страницы от конца к началу. Лопахин, школа, наша ячейка, споры о том, как должен вести себя активист в условиях нэпа.
– А помнишь научную комиссию по преобразованию праздника Ивана Купалы!
– Неужели и такая была? Нет, не помню!
– Ну как же! Комиссия по преобразованию Ивана Купалы с целью придать ему революционно-пролетарское содержание. Ах, черт побери! Как мы были молоды! И как странно, что тогда мы как-то не замечали этого чувства молодости, счастья, здоровья. Впрочем, у меня к нему неизменно присоединялось еще одно чувство: мне, понимаешь, все время казалось, что я ужасный дурак, а вы все умные-преумные, особенно Гурий. И правда, вы все много читали, а я только журнал «Юный пролетарий». Впрочем, в этом виноват тот же Гурий. Он дал мне «Руководство к чтению», а там было написано: «Никогда не читайте чрезмерно. Это приводит к донкихотству. Вы станете жертвой призраков и будете жить, как во сне». Вот я и не захотел жить, как во сне. Зато я заучивал афоризмы.
– Зачем?
– А чтобы не отставать от вас! «Нэпман – бацилла капитализма, посаженная в банку», – с ученым видом сказал Володя и не выдержал, засмеялся. – Ты знаешь, мне и до сих пор иногда снится, что Андрей с Гурием говорят о чем-то ученом, а я жду удобную минуту, чтобы вставить свой афоризм.
Мы говорили, и я долго не могла понять то особенное, что было в нашем разговоре. Потом поняла: мы говорили не о войне. Володя сказал только, что был ранен, служил после госпиталя в береговой обороне, а теперь со своим батальоном отправлен с Крайнего Севера на Сталинградский фронт.
– Как все прошло, как прошло, – говорил он. – В юности трудно жилось, работали и учились. И все-таки так хорошо, пожалуй, никогда больше не было в жизни! А помнишь ночь на Пустыньке? – вдруг с волнением спросил Володя. – Ох, как я был тогда влюблен в тебя, если бы ты знала! Мы переходили через какой-то ручей, я перенес тебя на руках, и мне потом каждую ночь казалось, что я несу тебя на руках.
– Я все знала, все!
– Нет, не все.
Тихо было на набережной и пусто, только девушка с красной повязкой на рукаве и солдат прошли мимо нас с серьезными, счастливыми лицами. Я слушала и волновалась.
– С Гурием ты кокетничала,