«Милостивый государь! Граф Ферзен, находящийся теперь в Вене, отнесся непосредственно к императрице, прося заступничества ее величества за вдову Штегельман, которая хлопочет об уплате ей венским двором денежных сумм, данных ею взаймы покойному Людовику XVI во время его несчастного бегства из Парижа. Граф Ферзен, кажется, также прямо заинтересован в этом деле. Ее императорское величество приказала мне поручить вам разузнать настоящие подробности и обстоятельства сего дела, и совокупно с графом Ферзеном употребить с вашей стороны все старания в пользу г-жи Штегельман при министерстве его величества императора римского, но только в таком случае, когда вы убедитесь в законности ее претензии и узнаете о степени внимания, с каким венский двор принимает просьбу вдовы Штегельман, не придавая, однако же, вашему ходатайству ни в каком случае официальной формы и держась в пределах чисто дружеского посредства с нашей стороны».
Дальнейшая судьба баронессы Корф неизвестна.
Говоря вообще, история русской женщины ничего бы не потеряла, если бы имя баронессы Корф и совершенно было выпущено из списка русских исторических женщин; но имя этой женщины, как мы закатили выше, стало историческим на западе; оно неизбежно приплетается к истории бегства и казни Людовика XVI, к истории французской революции; русское правительство в свое время не могло отказать г-же Корф в признании ее русской по праву подданства и рождения; баронессу Корф так или иначе произвела Россия; женщина эта долго жила в нашем отечестве: все это, вместе взятое, ставить баронессу Корф в то исключительное положение, при котором имя ее не может быть обойдено молчанием ни историею Франции, ни историею русской женщины.
Притом же баронесса Корф является едва ли не первой из тех женщин, которые, особенно во второй половине XVIII века и в первой половине XIX стали нередко менять русскую жизнь и русские симпатии на более привлекательную жизнь запада, отрекались от своей страны, которой не знали, от своего народа, которого не любили и не хотели, да и не умели служить ему, отрекались от своей религии, чтобы променять ее на более привлекательную по своей внешней, политической и светской обстановке форму католицизма и с которыми мы еще имеем познакомиться в предстоящих наших очерках: это Свечина, княгиня Волконская, княгиня Голицына и другие.
VI. Глафира Ивановна Ржевская, урожденная Алымова
В то время, когда дочь Сумарокова, впоследствии, по мужу Княжнина, и Каменская, по мужу Ржевская, воспитанные в кружке представителей только что зарождавшейся в России литературы, начинают собой новое поколение русских женщин, женщин-писательниц, когда вслед за ними, выступает с этим же именем еще более крупная женская личность, княгиня Дашкова, президент академии наук, а за ней целый ряд женщин-писательниц, учениц Ломоносова, Сумарокова, Княжнина, Новикова, в то время, когда русская женщина, как общественный деятель и литератор, становится уже весьма заметным явлением в общественной жизни, – нарождается новое поколение женщин, которые вырастают и развиваются под иными уже условиями, вне прямого влияния литературных и общественных деятелей, и вносят в русскую жизнь новый тип женщины, до того времени еще неизвестный.
Одним словом, нарождается поколение будущих «институток».
Как Сумарокова-Княжнина начинала собой поколение женщин-писательниц, так с Глафирой Ржевской зачинается поколение женщин-институток.
Девическое имя Глафиры Ржевской было – Алымова.
Алымова родилась в 1759-м году, в то время когда Сумарокова-Княжнина уже заслужила славу женщины-писательницы, и притом первой по времени; а когда умерла вторая, по времени, русская писательница, Александра Ржевская, рожденная Каменская, Глафире Алымовой было только десять лет.
Около этого времени, как известно; императрица Екатерина II, при непосредственном руководстве Ивана Ивановича Бецкого, основала первый в России женский институт, при смольном монастыре, получивший, при своем основании, название «общества благородных девиц».
До основания смольного института русские девушки воспитывались большей частью дома: так дома, воспитаны были первые русские писательницы – Сумарокова-Княжнина и Каменская-Ржевская. С основания же института при смольном монастыре дочери благородных родителей отдавались в это заведение.
Одной из первых поступивших в это заведение была Глафира Алымова, происходившая из дворянской, но бедной фамилии.
Для биографии Алымовой имеется богатый источник – это ее собственное жизнеописание, к которому, однако, следует относиться с крайней осмотрительностью, так как без критики сообщаемых ею фактов, отзывов и оценок едва ли возможно принимать на веру многие из ее показаний.
Родилась она в многочисленном семействе, где, следовательно, при неимении достаточной обеспеченности в жизни, рождение нового ребенка равнялось несчастью.
Поэтому Алымова, впоследствии Ржевская, так говорит о своем рождении:
«Не радостно было встречено мое появление на свет. Дитя, родившееся по смерти отца, я вступила в жизнь со зловещими предзнаменованиями ожидавшей меня участи. Огорченная мать не могла выносить присутствия своего бедного девятнадцатого ребенка и удалила с глаз мою колыбель, а отцовская нежность не могла отвечать на мои первые крики. О моем рождении, грустном происшествии, запрещено было разглашать. Добрая монахиня взяла меня под свое покровительство и была моей восприемницей».
Только по прошествии года родные с трудом уговорили мать малютки Алымовой взглянуть на своего девятнадцатого ребенка.
Первое, что сохранилось в памяти девочки, это то, что мать тяготилась ей и не любила ее, как старались уверить ребенка услужливые родные.
Совсем еще крошкой взяли ее в смольный институт, и здесь уже выработался ее характер без всякого влияния домашнего воспитания.
Сразу девочка сделалась любимицей начальницы института, госпожи Лафон, и знаменитого И. И. Бецкого, под непосредственным руководительством которого состояли все учебные и благотворительные заведения екатерининского времени.
Алымову все баловало – и начальство института, и сама императрица, а за ними и все воспитанницы заведения, смотревшие на нее отчасти как на круглую сиротку.
Со своей стороны, маленькая Алымова страстно привязалась к госпоже Лафон и к Бецкому.
О своей привязанности к первой она, между прочим, сама говорит в своих записках с такой оригинальной откровенностью:
«Мое чувство к госпоже Лафон походило в то время на сильную страсть: я бы отказалась от пищи ради ее ласк. Однажды я решилась притвориться, будто я не в духе, чтобы рассердить ее и чтобы потом получить ее прощение: она так трогательно умела прощать, возвращая свое расположите виновным. Это заметила я в отношениях к другим и пожелала испытать всю прелесть примирения. Видя ее удивленной и огорченной моим поведением, я откровенно призналась ей в своей хитрости».
Хитрость и притворство – едва ли не первое чувство, развиваемое в молодых существах затворнической жизнью институтов и монастырей, при совершенном изолировании их от жизни общественной. Баловство же, предпочтительно перед другими оказываемое некоторым личностям, развивает в них самолюбие в ущерб другим добрым инстинктам человеческой природы.
Невыгодность такого воспитания отразилась отчасти на первых русских женщинах-институтках, из числа которых мы и выводим теперь перед читателями личность Алымовой, а после укажем на подобную же, хотя с иными нравственными задатками личность Нелидовой.
Алымова, кроме того, что она является первой женской личностью из поколения институток или так называемых «монастырок», заслужила право на историческое бессмертие еще и тем, что место в русской истории отводить ей знаменитый любимец и друг Екатерины II-й, И. И. Бецкий.
Алымова, если верить ее запискам, была последнею несчастной страстью этого славного своей общественной и государственной деятельностью старика; не верить же ее запискам вполне мы не имеем права, хотя и можем сомневаться в правдивости некоторых из ее рассказов, в верности окраски тех или других событий, непосредственно связывавшихся с жизнью этой женщины.
Так всего менее мы можем доверять ей, без критики, там, где она дурно отзывается о Нелидовой, может быть, из понятного чувства соперничества и женской, а наиболее придворной завистливости.
О Бецком она, между прочим, говорит:
«Затрудняюсь определить его характер. Чем более я о нем думаю, тем смутнее становится он для меня. Было время, когда влияние его на меня походило на очарование. Имея возможность делать из меня, что ему вздумается, он по своей же ошибке лишился этого права. С сожалением высказываю это, но от истины отступать не хочу».
Это говорит она о несчастной к ней страсти семидесятипятилетнего старика, когда, между тем, самой девушке было только семнадцать – восемнадцать лет.