Здесь опять два плана бытия: идеальный и реальный. В «Записных книжках» есть наблюдение: «В предсмертный миг часто бывает у солдата: проклятье всему миру-убийце и слезы о самом себе, слезы разлуки навек. Слеза одна, на две не было силы».
А вот как описана смерть Агеева, примирившегося с тем, что интерес и смысл человека не только в том, чтобы быть живым: «И в отречении своем от уходящей жизни Агеев доверчиво закрыл глаза. Из-под века правого глаза у него вышла слеза и осохла, а на другую слезу у Агеева уже не было жизни».
«Обращает на себя внимание формальное совпадение описания смерти в дневнике Платонова и рассказе (одна слеза умирающего солдата, на вторую сил нет) и полное расхождение по содержанию, — заметила исследовательница военного творчества Платонова И. А. Спиридонова в статье „Оправдание подвига: военные рассказы А. Платонова в контексте времени“. — Там — жалость к себе погибающему, здесь и „в гибели рассмотреть истину и существовать согласно с ней“. Там — проклятие миру-убийце, здесь — благословение жизни. Там — падение человеческого духа в бездну отчаяния, здесь — духовный взлет».
Мотив отчаяния и страха в душе советского солдата в прозе за редким исключением отсутствует и не потому, что Платонов его не видел в жизни, и даже не потому, что не считал возможным о нем писать, а потому, что выше страха смерти в его мире и в духовной прозе была любовь. Недаром рассказ заканчивается христианской сценой человеческого преображения: «И, обняв ноги покойного, Сычов заплакал, чтобы облегчить свое сердце. Он не знал, как ему быть теперь, и не мог стерпеть в себе грустной любви к умершему, которой он прежде не чувствовал или она была подавлена в нем обыденной привычкой к своей равнодушной жизни. — Ничего, пускай он так, — сказал боец Морковников. — Это душа в старшине родилась» — и православным обрядом: «Бойцы по очереди стали подползать к Агееву, и каждый человек поцеловал скончавшегося».
В военные годы стремление к воцерковленности у Платонова представляется очевидным. В наибольшей степени религиозное чувство проявилось в отношении к умершему сыну.
«Ты, наверно, часто ходишь на могилу к сыну. Как пойдешь, отслужи от меня панихиду в его вечную святую память. Я тут пережил сильные воздушные бои (недавно), много повидал, но мой сын, должно быть, помог мне избегнуть гибели», — писал он жене 10 июня 1943 года, а в другом письме прибавлял: «Завтра воскресенье и Троицын день. Ты, конечно, пойдешь к нашему сыну». И еще через год: «4/VII будет полтора года, как скончался Тоша. Это письмо придет позже 4-го июля. Ты, наверно, уже отслужишь панихиду на его могиле. Если почему-либо 4-го не будет панихиды, то отслужи ее позже и я так же, как и 4-го июля, буду незримо, своею памятью стоять у его могилы и плакать по нем. Вечная память моему сыну-мученику, моему любимцу и учителю, как надо жить, страдать и не жаловаться».
Эта церковность передавалась и прозе, проникала в ее состав. Чуткая советская критика была таким поворотом не удовлетворена и увидела в рассказах Андрея Платонова «нагромождение странностей». И эта, высказанная Ю. Б. Лукиным в «Правде» 8 июля 1943 года в статье «Неясная мысль», оценка была еще сравнительно мягкой. Далее повторился сюжет, напоминающий никитинские нападки на «Такыр» в январе 1935-го, когда все тоже начиналось с эстетики, а закончилось политикой. В декабре 1943 года глава Управления пропаганды и агитации Г. Александров и его заместитель А. М. Еголин в адресованном секретарю ЦК ВКП(б) Маленкову докладе о состоянии художественной литературы доносили: «Рассказ Платонова „Оборона Семидворья“ написан плохим вычурным языком… <…> В рассказе много вздорных рассуждений… <…> Весь рассказ пестрит нелепыми изречениями». А еще год спустя, в декабре 1944-го, В. Лебедев отозвался в «Правде» о Платонове и того резче: «Вместо того, чтобы писать правду жизни, он сочиняет нелепых, несуществующих людей, навязывает им полумифические, кликушеские мыслишки, искажая этим облик людей нашей Родины».
«Принес Платонов небольшой очерк „Оборона Семидворья“ — напечатали и его. Вдруг совершенно неожиданно для нас в „Правде“ появилась разгромная статья об этом произведении, — вспоминал Ортенберг. — Признаюсь, я встревожился. Подумал: начинается. Каждую минуту ждал звонка Сталина: кто, мол, разрешил нам взять на работу в „Красную звезду“ этого „агента классового врага“? Да и к тому же могли докопаться: почему, на каком основании я самовольно присвоил красноармейцу капитанское звание.
Как раз в тот день, когда появилась статья в „Правде“, вернулся с фронта Платонов. Зашел ко мне. Вид у него был, пожалуй, не веселее, чем у меня. Усадил я его в кресло. Сидит и молчит. Оказалось, что принес рукопись нового очерка, но побоялся мне дать, думал, что теперь не будем печатать его. Я взял очерк, прочитал и сделал надпись: „В завтрашний номер“. Молча он сидел, молча сидел и я, но эта надпись была самым лучшим разговором.
Звонка все не было. Пронесло».
Ортенберг здесь выглядит героем, молодцом, Платонов — проштрафившимся подчиненным, но писать иначе он не умел даже под угрозой своей военной карьере, хотя какая уж там была карьера у прошедшего путь от Курска до Могилева, многажды рисковавшего жизнью («Смерть несколько раз близко проходила возле меня, но чаще она минует тебя столь быстро, что ты замечаешь ее, только когда она уже прошла», — писал он жене), контуженного и получившего смертельное заболевание человека.
«Мы получали звания, ордена, а он — нет. После войны в запас ушел майором. Может, медальки какие и были. Мы вот понахватали всего, на виду были, а он — в тени. Награждали того, кто у фронтового начальства на виду был. Хамзора, конечно, награждали, он с фотоаппаратом везде маячил, меня награждали, потому что на виду, да и почти каждый день наши корреспонденции шли. А в Москве к Андрею тоже, видно, теплых чувств не питали…» — вспоминал много лет спустя М. М. Зотов. А сам Платонов писал жене: «В том, что я там в Москве „обойден“ хозяйственными умниками, кроме судьбы я вижу еще и простое безобразие. Но я не по ним равняюсь, не с них пример беру, я равняюсь по народу и по нашим солдатам. А если бы все же любого из этих хозяйственных деятелей послать сюда, чтобы он сделал хоть одну перебежку под немецким артиллерийским огнем, километра в 2, как я это делал с больным сердцем, то он бы понял, почему надо быть справедливым, однако все равно не научился бы справедливости. Они знают лишь одну науку — рвать, ничего не давая. Ну, черт с ними, с этими блатными. Не в них сила и соль».
Не испытывал добрых чувств к Платонову и его непосредственный начальник — генерал Ортенберг. Какими бы почтительными ни были его мемуары, сочиненные в ту пору, когда вдруг оказалось, что Платонова надо изображать как великого писателя земли русской, военные письма окопного капитана говорят о том, что ему приходилось трудно под началом жесткого и взбалмошного командира «Красной звезды».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});