Он вдруг закричал: „Не буду холопом! Не хочу быть холопом!“
<…> Он стал говорить о том, что чувствует себя гражданином мира, чуждым расовых предрассудков, и в этом смысле верным последователем советской власти. Но советская власть ошибается, держа курс на затемнение человеческого разума. „Рассудочная и догматическая доктрина марксизма, как она у нас насаждается, равносильна внедрению невежества и убийству пытливой мысли. Все это ведет к военной мощи государства, подобно тому, как однообразная и нерассуждающая дисциплина армии ведет к ее боеспособности. Но что хорошо для армии, то нехорошо для государства. Если государство будет состоять только из одних солдат, мыслящих по уставу, то, несмотря на свою военную мощь, оно будет реакционным государством и пойдет не вперед, а назад. Уставная литература, которую у нас насаждают, помогает шагистике, но убивает душевную жизнь. Если николаевская Россия была жандармом Европы, то СССР становится красным жандармом Европы. Как свидетельствует история, все военные империи, несмотря на их могущество, рассыпались в прах. Наша революция начинала, как светлая идея человечества, а кончает, как военное государство. И то, что раньше было душой движения, теперь выродилось в лицемерие или в подстановку понятий: свободой у нас называют принуждение, а демократизмом диктатуру назначенцев“.
Эту, не лишенную известной стройности „концепцию“ ПЛАТОНОВ не захотел развить дальше <…> ПЛАТОНОВ стал говорить о том, что он „разбросал всех своих друзей“ потому, что убедился, что люди живут сейчас не по внутреннему закону свободы, а по внешнему предначертанию и все они сукины дети. Здесь последовало перечисление ряда писателей и огульное осуждение их морального поведения.
Исключение составил только Василий ГРОССМАН, которого ПЛАТОНОВ ставит высоко и как скромного человека, и как честного писателя. „Даже критика его хвалит, а вот Политбюро не жалует, не замечает, даже кости ему не бросило ни разу со своего барского стола“».
Разумеется, доверять стопроцентно агентурным донесениям, воспроизводящим чужую прямую речь, невозможно, и у нас нет никаких доказательств, что Платонова не стремились намеренно потопить, однако внутренней биографии писателя высказанная «концепция» не противоречит. Но главное — здесь хорошо чувствуется, как человек и физически, и психологически устал. Причем не писать устал, а преодолевать давление жизни, гонения, несправедливость, личные несчастья (в воспоминаниях Исаака Крамова приводится со слов жены Платонова фраза, с трудом поддающаяся датировке, но не исключено, что относящаяся именно к этой поре: «Как-то задолго до „Семьи Иванова“ Платонов сказал: „Умереть надо, не хочется жить. Трудно жить под Сталиным и Фадеевым“») и видеть при этом, что страна уходит все дальше и дальше в сторону от того пути, который грезился ему в юности. Если для отвергшего революцию «белого» Михаила Пришвина Великая Отечественная война, в которой он в силу своего возраста не участвовал, стала доказательством справедливости большевизма и его историческим оправданием («…делать нечего — я коммунист», — написал Пришвин в послевоенном дневнике), то с «красным» Платоновым все случилось наоборот.
Война рассорила бывшего революционера с коммунистическим проектом, и в военной прозе Платонова коммунистов практически нет. Есть простые русские люди, есть башкиры, карелы, украинцы, белорусы, они борются со смертью, мучаются оттого, что «наше добро не сразу осилило ихнее зло», и мечтают «сработать своими руками самое важное и неизвестное: добрую силу, разламывающую сразу в прах всякое зло» (рассказ «Сампо»), они чувствуют вину перед мертвыми, и эта вина дает им силу жизни, а еще эту силу дает людям их историческое прошлое. «Но вся тайна — что у нас народ хороший, его хорошо „зарядили“ предки. Мы живем отчим наследством, не проживем же его».
Речь не о предках-коммунистах, но о более глубоких и древних духовных аккумуляторах. На коммунистическом же была поставлена точка[74]. Оно не было ни забыто, ни вычеркнуто, оно не стало антикоммунистическим, но осталось на заре туманной юности, в нетронутой поре и на земле революционных заповедников, давно разрушенных. И если Платонов обращался к прежним неизменным и однообразным идеалам, как в рассказе «Полотняная рубаха», герой которого говорит: «Ленин для меня, круглого сироты, стал и отцом и матерью, я почувствовал издалека, что я нужен ему, — это я, который никому не был нужен и заброшен, — и отдал ему все свое сердце, отдал навсегда — до могилы и после могилы… Что ж мать — она умерла, а мне велела жить, и жить сильно, гневно против зла. Но зачем было мне жить — этого мать не сказала. Это сказал мне Ленин, и во мне тогда, в ранней юности, засветилось сердце, мне явилась мысль, и я стал счастливым…» — то это происходило лишь в глубоком плюсквамперфекте.
Ленин заменил Сталина, став уже не на капельку, а на целый пруд лучше. Он олицетворял в глазах Платонова утраченную чистоту революции, а Сталин, которого еще несколько лет назад автор «Джана», «Отца-матери» и «Голоса отца» был готов считать отцом всех сирот на огромном пространстве от Москвы до окраин советской ойкумены, обратился в ничто. Когда в 1960-е годы советские редакторы печатали прозу Платонова тридцатых, им приходилось политкорректно, в духе решений XX съезда, заменять одного вождя на другого, при публикации военных рассказов нужды в этой операции не было — Сталина убрали разве что из «Одухотворенных людей». Другое отцовство волновало Платонова: «Драма великой и простой жизни: в бедной квартире вокруг пустого деревянного стола ходит ребенок лет 2—3-х и плачет — он тоскует об отце, а отец его лежит в земле, на войне, в траншее под огнем, и слезы тоски стоят у него в глазах; он скребет землю ногтями от горя по сыну, который далеко от него, который плачет по нем в серый день, в 10 ч<асов> утра, босой, полуголодный, брошенный».
Глава двадцать третья В ОГНЕ ДРАМЫ
Платонов был с действующей армией до тех пор, пока она не перешла исторических границ России. Летом 1944 года, получив звание майора, он был вынужден спецкоровскую службу оставить (демобилизовали его в конце 1945-го) по болезни («Работать приходится много и в трудных условиях, но я все это выношу, только здоровье у меня начало слабеть», — писал он жене 13 июля 1944 года), и последние фронтовые публикации в «Красной звезде» относятся к освобождению Могилева. Бывал ли он после этого на фронте, сказать трудно, но если и бывал, то очень недолго. Его письма той поры неизвестны, а в «Записных книжках», в журналистике и в прозе завершающий период войны практически не отразился, за исключением разве что несколько умозрительных рассказов «Штурм лабиринта» и «Один бой».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});