Но только рыбаки начинали с облегчением поговаривать о том, что безродного чёрта наверняка где-то зарезали, как Васька объявлялся: похудевший, грязный, весёлый, с целым косяком лошадей. На Староконном рынке в Одессе пронзительный и гортанный Васькин голос перекрывал любой шум. Он орал во всё горло, расхваливая своих "орловских скакунов". Если ему не верили, обижался почти до слёз, спорил, лез лошади в зубы, выворачивал кулаком язык, тыкал в живот и в конце концов поднимал цену. Самым невероятным было то, что у Васьки охотно покупали.
Вслед за получением им денег следовал многодневный кутеж в трактире одноглазого Лазаря. Жадности в Ваське не было, гулял он до последнего гроша, угощал рыбаков, хозяина и музыкантов, плясал до упаду, подпевал цыганам неплохим тенором и засыпал прямо под столом, положив на перекладину всклокоченную голову. Через неделю гульбы Васька бродил по посёлку похмельный и злой, в одних штанах, пропив и рубаху, и сапоги. А на другой день в каждом дворе начинались пропажи: то исчезнет хомут прямо от ворот конюшни, то как сквозь землю провалится новая сеть, то сгинет выстиранное бельё вместе с верёвкой. В трудные минуты жизни Васька не гнушался даже висящими на плетне портянками. Все знали, чьи это проделки, но поймать Ваську было невозможно. При встречах же он отрицал всё на свете с оскорблённой физиономией, предлагал осмотреть свою халупу, где, кроме тараканов и голодных мышей, не было ничего, и знающие люди шли прямиком в город, на Привоз, где украденные вещи находились уже в третьих руках. Били Ваську часто, но безрезультатно: живучий, как блоха, он отлёживался, встряхивался и принимался за старое.
Судя по всему, Васька переживал очередную полосу безденежья: на нём были грязные залатанные гуцульские шаровары, а живот прикрывала потёртая кожаная жилетка. Босые ноги были в грязи по щиколотку; Васька смущённо потёр их одну о другую и на предложение Ильи проходить в дом и садиться за стол ответил отказом:
– Спасибо, я мокрый весь.
Илья не стал настаивать. Васька сел у порога, встряхнулся, обдав пол брызгами, улыбнулся, показав крупные зубы, из которых один клык был золотой, а другого не было вообще. С растущим недовольством Илья наблюдал за тем, как Васькины глаза - один карий, другой жёлтый, как у бродячего кота, - без стеснения следят за Маргиткой. А эта шалава… Нет чтобы уйти за занавеску или, на худой конец, прихватить волосы платком - цыганка ведь, замужняя, при чужом! Она, чёртова кукла, об этом и не задумалась.
Стоит у стены спиной к этому молодому кобелю, усмехается, встряхивает распущенными волосами и наверняка ловит в зеркале Васькин взгляд. Его, Ильи Смоляко, жена! В его же доме!
– Маргитка, уйди, - едва сдерживаясь, велел Илья.
Она глянула через плечо, снова тряхнула волосами. Неожиданно расхохоталась на весь дом, запрокинув голову и сверкая зубами, и Васька даже привстал. Вот паскуда…
– Пошла вон отсюда! - гаркнул вдруг Яшка так, что задрожала посуда в шкафу. Брата Маргитка боялась и, перестав смеяться, юркнула за занавеску.
– Зачем пришёл, парень? - остывая, спросил Илья.
– Лазарь послал. - Васька улыбался как ни в чём не бывало. - Просит вас в кабак сегодня.
– Чего ему зачесалось?
– Как чего? Погляди, как штормит! Никто в море не выйдет, все в кабак потянутся, народу куча будет! Ещё и из города придут на Маргиту Дмитриевну смотреть!
– Горазд брехать-то - "из города"… Ладно, придём. Ступай.
Васька заржал на весь дом:
– Под дождь, что ли, живого человека гонишь, Илья Григорьич?!
– А… ну пережди… - спохватился Илья, мысленно помянув недобрым словом мать этого поганца. Ещё и не выпроводишь его теперь… Спросил между делом: - Ты, парень, случаем не знаешь, куда у меня новая упряжь с забора девалась?
– Украли, что ли? - посочувствовал Васька. - Так откуда мне-то знать? Ты получше поищи, может, валяется где-нибудь. У меня тоже так было. Ищешьищешь кнут по всему двору, и бога и чёрта клянешь, а потом хвать - а он за сапогом торчит… А зачем ты упряжь на заборе бросил? Люди не святые…
– Мне вон Белаш говорил, что тебя с этой упряжью в городе на базаре видали.
– А ты ему больше верь! - с неожиданной злостью сказал Васька, и его разноцветные глаза сузились. - Может, он сам и прихватил, а на меня брешет…
Знаешь что, Григорьич? По-моему, ты не за упряжь свою беспокоишься.
Из-за занавески послышался приглушённый смех. Илья медленно поднял глаза, чувствуя, как сами собой сжимаются кулаки. Васька от порога встретил его взгляд, не отворачиваясь. На его тёмном от загара и грязи лице уже не было улыбки.
– Ай, господи, брысь пошла, проклятая! - вдруг завопила Дашка.
Мимо стола с воем пронеслась кошка, посыпалась посуда, ударилась о пол корчага, и молочный ручей торжественно потек к сапогам Ильи. Поднялся крик, писк, мальчишки кинулись к упавшей сахарной голове, Цинка с грозными воплями пыталась отогнать их мокрой тряпкой, Яшка хохотал, отвернувшись к стене, Дашка громко проклинала "эту рыжую нечисть" - словом, шум поднялся страшный. Илья только вздохнул, в который раз подумав про себя: до чего же дочь на Настьку похожа… Та тоже всегда вовремя молоко разливала. Исподлобья он взглянул на Ваську. Тот улыбался, вертел в пальцах щепку, молчал и через несколько минут, к облегчению Ильи, ушёл.
Трактир одноглазого Лазаря на краю посёлка был насквозь прогнившим и держался, по выражению рыбаков, "на плаву" только за счёт старого грецкого ореха, на мощный ствол которого уже несколько лет лазаревское заведение наваливалось стеной. Внутри было грязно, темно, девчонке-прислуге никогда не удавалось дочиста отмыть липкий, заплёванный пол и отскоблить грубые, залитые вином и водкой, залепленные рыбьей чешуёй столы. На закопчённых стенах висели связки лука, перца, чеснока и воблы, сушёная макрель, грязные полотенца и засиженная мухами до неузнаваемости икона святого Николы.
Стойкой служил длинный стол, заставленный оплетёнными красноталом бутылями, за столом помещался буфет с посудой и табурет, на котором восседал хозяин, Лазарь Калимеропуло - низенький, пузатый, кривоногий полугрек-полуеврей, которого ничем нельзя было удивить или напугать, такой же грязный и запущенный, как его заведение.
"Лазарь, да что ж это за гадство?! - возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. - Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл!
Гли, муха присохла!" "Скажите, господарь какой… - следовал флегматичный ответ. - Муха - не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится - шлёпай в город, к Фанкони, там без мух нальют…" Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгорячённые гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в неё, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не было вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в него медные пятаки:
"На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!" Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже было мало пользы: он был стар, почти глух, обладал скверным характером и играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю обычно еврейских поминальных песен да изредка - невесть где подслушанного марша из оперетты "Продавец птиц". Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошёл уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в посёлке со своей семьёй.
Выслушав Лазаря, Илья согласился - не столько для себя, сколько для своей молодёжи, которая тосковала по московским выступлениям. Конечно, это было совсем не то, что в столице. Конечно, здешней публике было далеко до князей, графов и купцов-миллионщиков. Конечно, оглушительные восторги рыбаков и контрабандистов, их топанье сапогами в гудящий пол, свист и гогот никак не напоминали аплодисменты в ресторане Осетрова. Но всё же был в этих выступлениях слабый отголосок прежних времён. Однажды Илья даже поймал себя на мысли, что ждёт этих вечеров, и удивился, поняв, что радуется тому, от чего открещивался всю жизнь, как от чумы. Настя в своё время была права, попрекая мужа тем, что у него в голове одни лошади: в молодости - чужие, попозже - собственные. А его голос, который пол-Москвы называло "оригинальным", "чудесным" и "божественным", тот самый тенор, которым Илья в равной мере сводил с ума и пьяных купцов, и профессоров консерватории, - что ж… Он и внимания на этот свой голос не обращал никогда. Есть - и слава богу, пропадёт - не заплакал бы… Может, и неправильно это было? Может, надо было слушать Настьку, петь в ресторанах, а не драть глотку на конных базарах? Не хотел. Не умел. Не приучен был. И пел перед ресторанной публикой через силу, сначала из-за Настьки, а потом из-за Маргитки. Пусть девочка хоть так потешится. Пора, в самом деле, бросать эту вонючую дыру и перебираться в какой-нибудь город, хотя бы и в ту же Одессу.