терплю сжатого воздуха и покидаю спальню: бреду вдоль коридора мимо распахнутых и пустых комнат и вижу нарастающую за поворотом тень. Встречаюсь с Хозяином Монастыря.
– Что ты здесь делаешь? – спокойно интересуется он.
– Ты сам купил меня у моей семьи. Спрашивается, что я здесь делаю, – неспокойно бросаю в ответ.
– Не язви, мерзавка.
Обращение столь неожиданно, что я давлюсь воздухом и больше не препираюсь.
– Ты знаешь, о чём я, – продолжает Хозяин Монастыря. – Сейчас обед. И ты должна быть в столовой.
Держись, Луна.
– Ману не рекомендовала тебе прибавить в весе?
О, держись.
– Правильно. Это рекомендовал я, потому что бросаться на кости любят только собаки.
– Твои гончие? Познакомишь?
– Что?
По лестнице поднимается компания девиц; первые, расправившиеся с безвкусной похлёбкой. Здороваются поклоном, протягивают «Отец» и вязнут в дальней комнате.
– Ты должна быть в столовой, – назидательно протягивает Ян.
– Единственное, где я, считаю, должна быть – твои колени.
– Молчи, – взвывает Хозяин Монастыря и мальчишкой оглядывается, дабы никто не расслышал несносных речей. – Ты ничего не поняла?
– Это ты ничего не понял. Даже очевидного.
Нарываюсь. Намеренно. Ян хочет бросится, сцепить и поволочь следом, но лестницу из столовой пересекает вторая компания девиц. Они шепчутся и по-глупому хихикают, видят Отца и вмиг замолкают. Четыре стройные послушницы проходят подле.
– В кабинет, – сухо бросает Хозяин Монастыря.
– Не хочу.
– Я не спрашиваю твоего мнения, мне это неинтересно.
– Уже поняла. И всё равно не хочу.
Морщина на мужском лице становится всё глубже, взгляд всё более ядовитым, губы вычерчивают проклятия и недовольство.
– В кабинет, Луна. Иначе семья твоя пожалеет, что не воспитала мерзавку-дочь должным образом: покорной и смиренной.
Срываюсь: иду наперерез и, ударившись о каменное плечо, оказываюсь в конце коридора. Дверь позади нас яростно закрывается.
– Что за поведение, Луна? – восклицает Хозяин Монастыря и, держась за голову, проходит к окну. Вздыхает: – Чего ты хочешь, моя погибель?
Обыкновенная и уже ставшая привычной «радость» замещена более явным.
– Сигарету, – швыряю первое приходящее на ум.
– И выводишь меня ради сигареты?
– Только ради неё.
Не верит. И правильно. Но смеётся – словно гиена – и протягивает из портсигара табачную спицу. Устал, то видно.
– Благодарю, Отец, – не без смешка.
Ян закатывает глаза, а я подытоживаю:
– Что-то не так, Отец?
– Хочу тебя придушить, – признаётся он.
– У всех свои предпочтения. А ты…в утехе или насовсем?
– Как же хочется тебя придушить, – глухо шепчет мужчина и, падая в кресло, пускается в старое наречие: едва слышно и очень тоскливо. Я подхожу к нему и, прижигая бедром край стола, сажусь.
– Ты не злишься на меня, знаю. Прости, что терзаю. Людям свойственно мучить тех, кто им небезразличен.
– Об этом-то я не беспокоюсь, – говорит Ян. – Об ином, Луна. Слова твои – истина. Но нас эта истина касаться не должна. Разный полёт.
– Я равная тебе или послушницам?
Размыкаю сжатые кулаки на его груди и, распахивая объятия, сползаю на колени. Замок пальцев смыкается за спиной.
– Пригрел змею на груди. Ну что ты ластишься?
– Я задала вопрос.
– Наглая ты. Этим и берёшь.
Касаюсь лица, к которому не смела пролегать даже мыслью.
– Я считаю тебя равной себе, но не произнесу того вслух, дабы не расслабить юное сердце и не притупить пылкий нрав. Я считаю тебя равной себе, но скажу иное: ты послушница. А теперь займи положенное и заслуженное место.
– Уже.
Колкий взгляд указывает на диван позади. Положенное и заслуженное послушницей.
– Уже, – повторяю я и теплюсь на коленях, прижимаюсь к кипящей груди. – Я на своём месте.
Заключаем Мир. И тогда я прошу поведать о каждой упомянутой Сибирией истории. Тогда Хозяин Монастыря послушно несёт службу, рассказывая правду.
Послушница, которую смеющимися челюстями разодрали гончие, была куплена богом Страсти на одном из прокуренных вечеров. Глупая в надежде на иную судьбу познала таинство тел раньше уготовленного срока, на что упомянутый – страстный – возжелал воочию лицезреть единственно верную и возможную расплату. Грозные псы по указанию Яна погнались за удирающей по высеченной песчаными бурями тропе.
– Бог Страсти, – говорит Ян, – любит едва распустившиеся цветы, и, если цветы срывают втайне от него, наказываются все причастные. Быть загрызенной в спину – мягчайшее из возможностей его нездоровой фантазии.
Послушница, которая была задушена хозяйскими руками, в истерике молила о родительском доме. Несчастная потеряла рассудок после ужасов скольких-то недель монастырской работы и потому бредила возвращением к оставшейся родне в забытой богами окраине деревни.
– Она рыдала, она кричала, – рассказывает Ян. – Проследила и пробралась в спальню, но боялся я не раскрытия, а её неправильной мысли, ибо девочка осталась сиротой, и до недавнего времени то помнила. Я схватил её, распахивающей окно (желала выброситься?) и уложил на кровать, накрыл подушкой и одарил вечным сном. Она воссоединилась с семьей, которой грезила.
Послушница, которая была ему ближе иных (Ян намеренно уточняет, что испытываемое к ней нельзя назвать чувствами, ибо чувства – Я, а она – привязанность знакомого нрава), изменила с водителем конвоя, обещавшим увести девочку в Полис: к лучшей жизни. То было невозможно – во всех смыслах.
– Я изуродовал её тело, чтобы показать – без него она никому не нужна, – нехотя признаётся Хозяин Монастыря. – Даже мне.
Ману же понесла ребёнка спустя несколько лет хорошей и, казалось бы, не предвещающей забот и бед работы в Монастыре.
– Я говорил, что ребёнка не потерплю – убью и его, и её. Она не поверила, – печалится Ян. – Правильно сделала. Я отдал его одной из кухарок, а её – наказал и отправил на процедуру. Ту самую. С тех пор кошек в Монастыре стерилизуют, с тех пор в монастырских стенах правят наказания за ослушания – даже малейшие.
Я смотрю на костяшки его кулаков и выведенные буквы на старом наречии.
Не святой.
– Что ты сделал с тем водителем конвоя? – беспокойно спрашиваю я.
– С превеликим удовольствием снял со службы и отправил в отчий дом. На разных машинах. Чтобы никто более не смел нарушать порядки Монастыря. И никто более не смел. И люди поняли: Монастырь нерушим, Монастырь крепок. Монастырь стоял, стоит и будет стоять – в отличие от их прозябающих жизни поколений.
И Ян упоминает, что истории эти – лишь капля в ненасытном океане ужасов. Крохотная капля. Он поставил это место. Он создал Монастырь и пасть ему не позволит. Никто не повлияет на то.
– Монастырь переживёт меня, помяни это слово, Луна, – отбивает о пропотевшие стены мужской голос. – И когда не станет Богов, стены Монастыря будут всё так же крепки. И когда Земля изживёт даже Богов, Монастырь