Как говорит один Колин знакомый, который работал в журнале «Новый мир»:
– У нас такой важный год, мы пережили совершенно невероятную вещь в литературе!
– Как? – говорит ему Коля. – Что же случилось?
– А ты не знаешь?
– Нет! Я что-то читал, какие-то книги, но ничего не заметил. Все как обычно: и дрянь, и хорошее!
– Нет, – говорит он, – «Новый мир» впервые напечатал слово «хуй» без точек!
* * *
Этот язык давно изгонялся.
Все на нем думали, говорили, но про себя, произносили тысячу раз, но вот тут, когда предстояло открыть рот и произнести его вслух, у всех начинались муки сомнения – сказать, не сказать, можно ли сказать, когда сказать; но в пятитысячный раз, после всех этих мучений, когда человек выживает, например, в авиакатастрофе, и тут к нему подлетает корреспондент и спрашивает у него: «Как вы себя чувствуете?» – ну конечно он скажет: «Иди ты на хуй!» – вот это состояние прощено. Он находится в таком состоянии, что лучше к нему не подходить, и тут, нарушая этот порядок, у него спрашивают, как там дела. Конечно он посылает его на три буквы, причем с явным удовольствием – наконец нашлось место для того дерьма, что внутри него вызрело.
* * *
В быту, между собой, когда между людьми ровные отношения, на флоте не матерятся.
Незачем. При подчиненных я не матерился. Если ты материшься, то ты роняешь себя. Подчиненный и так в угнетенном состоянии находится по отношению ко мне – я выше по должности. И он знал, что если уж я начал материться, то он совершил что-то непомерное, невероятное, и он должен что-то делать – бежать куда-то, например.
Эмма Григорьевна Герштейн как-то рассказала Коле, что она очень виновата перед каким-то из своих племянников, который был тоже стар.
У них, по словам Эммы Григорьевны, была осложненная бытовая обстановка, он был очень виноват в том, что плохо обращался со своей матерью, и я, говорила она, до сих пор не могу себе простить, что я очень крепко его изругала.
– И мне кажется, – сказала Эмма Григорьевна с совершенно серьезным лицом, – у него после этого начался сахарный диабет!
И при этом она была абсолютно серьезна. Она поняла, что она произнесла некое слово, которое на самом-то деле сакрально.
* * *
Жизнь вообще подсунула людям того времени очень большое испытание.
Мало того, что, живя в двадцатом веке, масса людей погибла ни за что, из-за какой-то дряни, какого-то произвола, обмана, кроме этого люди все время находились в поле искушений. Их все время пытались искусить, лишить людского, то есть растлить. Самые страшные черты нашего настоящего – это следы того растления.
Моисей, Моисей, Моисей, сорок лет, сорок лет, сорок лет.
* * *
В русской культуре, как считает Коля, вообще очень много зон, которые не обсуждались, для них не было слов, они как бы не существовали. Мат– это такой низовой язык. Это даже не арготизмы. Арготизмы – это другое дело. Это язык закрытых корпораций. А мат – язык низа.
Почему же это так сохраняется, почему мат не ушел в русскую литературу?
Потому что, на Колин взгляд, люди таким образом боролись с растлением. Они хотели иметь что-то острое в руках, мат в данном случае, чтобы это мнимо благостное языковое тело прокалывать, чтоб оно не держало такого психического напряжения.
Это как огромный шар, что катится по всем, а люди его прокалывают. У всех есть в руке гвоздь. Мат спасал. Смотришь на кровопийцу, который на всех плакатах, и можешь его только послать, а значит, и изничтожить.
То есть это слово, сакральное, давало ему эту возможность. Это слово-уничтожитель.
И не случайно Эмма Григорьевна была уверена в том, что это слово оказало такое действие, что она нанесла ему глубочайшее психическое потрясение, и он заболел из-за этого. Она в это верила. Она это понимала.
Сейчас у нас нет объекта для ненависти. Власть размазана, власть стала институтом – олигархи, парламент. И ненависть, которую люди очень долго переживали, мы размыли теперь по огромной территории.
И мат обратился против цивилизации.
Стайка молодых людей, идущая по улице, говорит на этом языке, ничего не прокалывая, кроме своей языковой сферы, которая перестала быть утонченной. Она стала грубой, низкой, у них нет эпитетов.
Я сказал, что, на мой взгляд, происходит гниение сознания, и для того чтобы не сгнить окончательно, им надо откашляться. То есть мат нужен и не нужен. Когда он обращен на тебя, твой язык делается циническим.
Мат перестал быть режущим инструментом, элементом самозащиты. Потому что он все низводит до своего уровня. Это нельзя есть. Это нельзя потреблять. Там все состоит из одних острых кусочков. Нельзя же есть осколки.
И люди, говорящие на этом языке, закрыты для литературы.
* * *
Сидим в прочном корпусе, уже идет приготовление, а у меня еще не укомплектована химическая служба. Это мы в автономку через час уходим, и у меня нет еще техника ЭРВ – техника по электрохимической регенерации воздуха.
На контрольном выходе был техник, но потом его откомандировали и до сих пор не дали – я уже устал всем докладывать. Теперь сижу и думаю: «А-а-а… идите вы все!»
Мичман-дозиметрист Воронов Анатолий Константинович видит мое состояние и говорит:
– Прорвемся, товарищ начальник, двух-сменку будем нести!
Я ему очень благодарен, хороший мужик, столько мы с ним прошли, а ведь когда-то, когда я только принял службу, мне про него говорили: «Ты к нему приглядись, он вор, он у нас попался, воровал запасные части!»
Я тогда ответил, что сам разберусь. Пригласил я его на первую беседу и сказал:
– Анатолий Константинович, мне тут сказали, чтоб я к вам пригляделся, сами знаете по какому поводу, на что я ответил, что буду судить о человеке по его делам!
Хороший мужик. Все время помогал, подставлял плечо. Вот и теперь.
А когда-то он делал фотографии для всего корабля, всех фотографировал, а потом печатал и раздавал фотографии, и его обвинили в том, что он собирает слишком много денег со всех на пленки и на фотобумагу. Пришел зам к нам на боевой пост и сказал, что идут такие разговоры.
Я уж сейчас и не помню, по скольку он собирал, только это были какие-то копейки. После этого обвинения я застал его плачущим. Мужик с бородой просто рыдал – никак не сдержать. Так ему было обидно. Он же все делал совершенно бесплатно.
Я тогда обиделся за него на всех и сказал ему:
– Анатолий Константинович, не берите в голову! Глупые они! И потом, это же какая-то сука сказала, но они же не все такие! – Еле успокоил его, чай выпили с вареньем.
А в ту автономку, когда у меня техника не было, перед самым выходом в море к нам на борт дали даже двух техников – одного матроса и одного мичмана, но оба они были не допущены к самостоятельному управлению.
Это означает только одно: они плохо знали свою специальность.
– Ничего! – сказал мне флагманский. – В море научишь!
И начали мы учить их в море. Две недели вообще не спали.
* * *
Хотите знать, как мы ходили в море? Мы ходили как бешеные. Вот выдержки из письма моего замкомдива Люлина. Тут речь идет о моей лодке:
«...Отшвартовались с одной стороны причала, и я влез на мостик другого корабля, стоящего с другой стороны в готовности к выходу.
Комдивов командующий всегда предпочитал всегда держать «под рукой», у начштаба (Саша Петелин) было больное сердце, и его старались беречь и в море не пускать, поэтому у меня был режим «поршня»: пришел – и назад в море. Предстоял контрольный выход на «азухе» (проект 667-А). Старая дребедень, с «продленным моторесурсом» и с совершенно неисправным одним из компрессоров. Но ее гнали в море, потому что горел график цикличного использования рпк СН (ракетных крейсеров), коэффициент напряженности и прочее. Компрессор, как ты понимаешь, условно был исправен. Все, как всегда, в курсе, а в море разбирайся как хочешь. Снялись со швартовых и пошли. Погрузились в точке «Я» и пошли район семидесятых полигонов, туда, где в 2000 году погиб «Курск». Сутки отрабатывали элементы подводного плавания, а потом по плану должны были всплыть, надводный переход до ФВК-1 (фарватер на выходе из створа Кольского залива прямо на норд), погрузиться и следовать в один из полигонов далеко на севере для отработки ЗПС (особый вид связи) с лодкой, возвращающейся с боевой службы. Перед погружением в точке «Я» получили устрашающую метеосводку о возможности урагана.
Сводка стала оправдываться в ближайшие же часы. Семидесятые полигоны мелководны (чуть более ста метров), глубина погружения не более пятидесяти метров.
На контрольном выходе сеансы связи, как ты помнишь, по четырехчасовой программе, так что достоверность метеосводки проверяли при подвсплытиях на перископ. К назначенному времени всплытия ощутимо покачивало даже на пятидесяти. Прослушали горизонт, оценили обстановку. По горизонту куча народу, до пятидесяти целей, начали всплывать под перископ. Учитывая сверхсложность обстановки, вместе с командиром поднимаюсь в боевую рубку. На тридцати метрах начинаю поднимать перископ, поручив командиру быть на связи. Только высунулся из воды перископ, «мазанул» им «по горизонту», даю команду: «Продуть среднюю!» Командир репетует. Слышится грохот продуваемого балласта (сразу почувствовал, что это не только средняя дуется), лодка буквально вылетает наверх, выше ватерлинии, плюхается вниз, с намерением тут же погрузиться. Ору: «Обе турбины – средний вперед! Командир, бегом вниз, и доложи мне, что там случилось!» Остаюсь на перископе и держусь на глубине «под крышу» рубки, не давая лодке погружаться, манипулируя ходами и даже задействуя рубочные рули. Наше счастье было в том, что не сработала АЗ (аварийная защита реактора). Целей по горизонту– море (шла мойвиная путина), несмотря на сильнейший шторм.