— Чьи они? — спросил он, подчеркивая каждое слово.— Арендатора или барыни?
Он думал, что Ликэ вздрогнет при этих словах, но, к своему стыду, увидел, что тот лишь засмеялся ему в лицо и спокойно ответил:
— И те и другие. Как вор я взял у тебя деньги, как вор и возвращаю.
— А что, если кто-нибудь поймает меня с ними?
— Кто тебя поймает? Деньги всегда останутся деньгами, а ты — корчмарем, у тебя бывают разные люди,— что тебе дали, то ты и берешь.
— А что, если я тебя выдам?
— Этого я не боюсь,— ответил Ликэ.
Гицэ встал, выдвинул ящик стола и, положив в него деньги, снова запер.
— Вот теперь ты поступаешь как разумный человек,— проговорил Ликэ.— Какая бы польза тебе была, если бы ты сказал судье то, чего он и слышать от тебя не хотел. По моему суждению, ни одному человеку не прожить только своим умом, ни тебе, ни кому другому. А глупцы пусть себе отсиживаются в тюрьмах. Те дурни думали, что я доверюсь людям, которых еще не вполне прибрал к рукам, что они смогут повредить мне, если вместе с Рэуцем утащат штук сто свиней из моего стада. Ну, уж теперь-то они ничего не утащат!
Гицэ вздохнул. Этот человек поражал его своей проницательностью в злых делах, и корчмарь почувствовал облегчение, убедившись, что несправедливость законов является все-таки отражением сурового гнева господня.
— А что у тебя было с той женщиной? — спросил Гицэ.
— То же, что с тобой,— холодно ответил Ликэ.— Я поймал ее на том, что она оказалась падкой на золото и драгоценные камни, и дал ей их продать. Она могла это сделать, не вызывая подозрений, но женщина всегда останется женщиной, и она чуть не выдала меня: ей стало жалко продавать цепочку, которая, как видно, особенно пришлась ей по вкусу.
— И только поэтому ты загубил четыре души? — в ужасе спросил Гицэ.— Ты прямо дьявол, Ликэ, дьявол, а не человек!
— Ты это наконец почувствовал? — самодовольно спросил Сэмэдэу.— Тебе бы следовало это давно сделать и понять, что я очень боюсь строгости законов, и поэтому страх проясняет мой разум и освещает путь, по которому я иду. Лишь сумасшедший вроде тебя может грозить спровадить меня на виселицу; этим он только заставляет меня быть еще осторожнее. Понял ли ты наконец, что людям, которые со мной заодно, бояться нечего? А те, что хотят меня уничтожить, должны все время дрожать, потому что, будь они даже невиннее трехдневного младенца, я все равно сверну им шею. Вот ты, Гицэ, человек честный, а я сделал тебя виноватым, и что мне мешает пойти теперь дальше и спровадить тебя на ту самую виселицу, которой ты меня пугаешь?
— За что же, Ликэ, за что? — в ужасе воскликнул корчмарь.
— Я не говорю, что поступлю именно так,— мягко ответил Сэмэдэу.— Сейчас мне нет расчета это делать. Такой, как ты, мне нужен. Говорю только, что я могу это сделать, если ты станешь мне поперек дороги.
— Завтра я уеду отсюда, и оставь меня в покое.
— Сейчас я тебе не позволю уехать: до сих пор ты здесь оставался из упрямства, теперь должен остаться из страха. Не зря же я трудился: теперь ты дрожишь передо мной как осиновый лист, теперь я хочу, чтобы ты остался здесь!
— Что тебе от меня надо?
— Что надо? — повторил Ликэ со смехом.— Эх, Гицэ! Много людей погибло в этой корчме, а следы их нашлись далеко отсюда. А с тех пор как ты здесь, не погиб еще ни один человек. Понял?
Гицэ встал и посмотрел на него с презрением.
— И пока я буду здесь, никто не погибнет, кроме, может быть, меня самого,— твердо сказал он.
Злобная усмешка снова обнажила зубы Ликэ.
— Ты говоришь, как девица, которая еще не отведала сладости греха,— заметил он спокойно,— может быть, и я когда-то говорил так же, не помню. Знаю только, что я был в трудном положении, когда впервые убил человека: в моем стаде пропало несколько свиней, и мне было стыдно сознаться в этом, а денег на покупку других не было. А потом я убил второго, чтобы заглушить упреки совести за первого. Теперь жажда горячей крови стала для меня прямо-таки болезнью, которая нападает на меня время от времени. Ну, да тебе этого не понять! — продолжал Сэмэдэу, все более оживляясь.— Вся кровь во мне кипит и клокочет, стоит только решиться на это дело. Если бы ты знал, что за наслаждение ударить человека, который тебя раздражает, ударить с такой силой, чтобы стереть его с лица земли, если он заденет тебя хоть словом, хоть взглядом, расплатиться с ним в сто, в тысячу раз сильнее. Ведь желчь, ненависть, слепая ярость накапливаются в сердце… И вот, когда накопилось достаточно, изливаешь все сразу — и все равно на кого, лишь бы подвернулся человек. Ты — мужчина, Гицэ, у тебя в душе накопилось много ненависти, к тому же ты человек умный; будь ты моим товарищем, я смеялся бы и над чертом, и над его бабушкой. Я чувствую себя сильнее, когда знаю, что ты рядом.
— Я тебе товарищ! — проговорил Гицэ решительно и холодно.
— А я тебя не принимаю в товарищи,— ответил Ликэ столь же решительно и холодно.— Человека можно подчинить себе, только зная, чем он грешен. Понятное дело, у всякого имеются свои грехи, только некоторые умеют их ловко скрывать. Чтобы получше узнать человека, доберись до его слабостей, заставь обнаружить их — и тогда делай с ним что хочешь, потому что один сердится, другой смущается, третий приходит в замешательство, но нет ни одного, кто бы хоть раз не потерял самообладания и разума. Однако есть такая слабость, которой я лично боюсь, потому что не знаю, как с ней справиться. Сегодня она сильней, завтра — слабей, иной раз думаешь, что уже победил ее,— но ошибаешься. Я сторонюсь людей, страдающих такой слабостью, потому что они могут выдать тебя как раз тогда, когда ты думаешь, что тебе нечего бояться. Однажды такая история приключилась у меня с Пинтей, и я не хочу испытать это второй раз с тобой.
— Что же это за слабость? — спросил Гицэ вполголоса.
— К женщинам. Да нет, еще хуже того, к одной женщине.
Корчмарь ничего не ответил, но, когда Ликэ ушел, поднял кулаки над головой и произнес, поглощенный одной мыслью:
— Ты думаешь, что ты хуже меня? Посмотрим! Я-то спроважу тебя на виселицу, даже если мне самому придется висеть с тобой на одной веревке!
XIII
Полученные от Ликэ деньги лежали на столе. Дверь комнаты была заперта, и Гицэ был один. Он с напряженным вниманием рассматривал каждую монету и ассигнацию, пытаясь найти хоть на одной из них какую-нибудь метку.
Здесь были и бумажные деньги, и медь, и серебро. Бумажки, кроме двух крупных и одной мелкой, были совсем новенькие, видимо еще ни разу не сложенные, только слегка помятые. На одной из них Гицэ заметил большое чернильное пятно, а та, что была помельче, была с оторванным уголком; но ни то, ни другое никак нельзя было назвать меткой.
Некоторое время Гицэ разочарованно смотрел на деньги, и в то же время он радовался: ведь в конце концов он имеет право на часть этих денег. Ради них он трудился, копил копейку за копейкой, и было бы жалко отдать их судье, как он решил сделать, в случае если на них обнаружатся какие-нибудь метки.
Гицэ убрал деньги в стол и несколько минут шагал взад и вперед по комнате. У него было такое чувство, словно он их украл. Охваченный беспокойством, он задавал себе вопрос: не попадет ли он в беду, приняв их от Ликэ? С какой радостью он вышвырнул бы их за окно! Но разве можно было на это решиться? Подумать только, как долго пришлось бы работать такому человеку, как он, чтобы накопить такую сумму! И вот сердце не позволяет ему выпустить деньги из рук.
Прошло двое суток, и наступила суббота, день подсчета выручки, когда должны были собраться вместе все члены семьи,— добрый, сохранившийся от хороших времен обычай, от которого Гицэ никак не мог отказаться.
Едва приступили к подсчету выручки, как на лице Аны отразилось недоумение. Ей показалось, что денег что-то слишком много, и к тому же она никак не могла отделаться от мысли, что все эти новенькие бумажки получены из одних рук.
Зато старуха радовалась, что истекшая неделя принесла такую прибыль.
— А эта хорошая? — спросила она, заметив ассигнацию с оторванным уголком.
— Дай бог побольше таких! — ответил Гицэ, продолжая считать.
Ана внимательно поглядела на ассигнацию, и румянец сбежал с ее лица. Однако в присутствии матери она не проронила ни слова.
Ей хотелось поговорить с мужем с глазу на глаз, но она чувствовала, что не может решиться на это: ведь еще недавно она подозревала его в нехороших делах и теперь боялась новых подозрений. Засевшая у нее в голове мысль не давала ей покоя, и ей становилось страшно, она сама не знала почему. С особенной силой страх охватил ее вечером, когда Гицэ и мать уснули. Голова ее пылала.
«Я должна узнать правду!.. Хотя бы ради моих детей»,— решительно сказала себе Ана. Быстро встав с постели, она разыскала ключи, крадучись, как воровка, подошла к сундуку и отперла его; потом, вынув оттуда кипу ассигнаций, прошла в боковую комнату, зажгла свет, дрожащей рукой заперла дверь и, развернув бумажки, стала разглядывать каждую ассигнацию.