– Ваша собака, дяденька, вечно измарает мне платье.
– Венез-иси! – сказал капитан.
Дианка посмотрела с удивлением на Настеньку, как бы не понимая, за что ее треснули, и подошла к своему патрону.
– Иси, куш! – повторил строго капитан, и Дианка смиренно улеглась у его ног.
Напрасно в продолжение получаса молодые люди молчали, напрасно заговаривали о предметах, совершенно чуждых для капитана: он не трогался с места и продолжал смотреть в книгу.
– Есть с вами папиросы? – сказала, наконец, Настенька Калиновичу.
– Есть, – отвечал он.
– Дайте мне.
Калинович подал.
– А сами хотите курить?
– Недурно.
– Пойдемте, я вам достану огня в моей комнате, – сказала она и пошла. Калинович последовал за ней.
Войдя в свою комнату, Настенька как бы случайно притворила дверь.
Капитан, оставшись один, сидел некоторое время на прежнем месте, потом вдруг встал и на цыпочках, точно подкрадываясь к чуткой дичи, подошел к дверям племянницыной комнаты и приложил глаз к замочной скважине. Он увидел, что Калинович сидел около маленького столика, потупя голову, и курил; Настенька помещалась напротив него и пристально смотрела ему в лицо.
– Вы не можете говорить, что у вас нет ничего в жизни! – говорила она вполголоса.
– Что ж у меня есть? – спросил Калинович.
– А любовь, – отвечала Настенька, – которая, вы сами говорите, дороже для вас всего на свете. Неужели она не может вас сделать счастливым без всего… одна… сама собою?
– По моему характеру и по моим обстоятельствам надобно, чтоб меня любили слишком много и даже слишком безрассудно! – отвечал Калинович и вздохнул.
Настенька покачала головой.
– Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, – а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
Капитан покраснел, как вареный рак, и стал еще внимательнее слушать.
– Любовь доказывается жертвами, – сказал Калинович, не переменяя своего задумчивого положения.
– А разве вам не готовы принести жертву, какую вы только потребуете? Если б для вашего счастья нужна была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью и благословила бы судьбу свою… – возразила Настенька.
Калинович улыбнулся.
– Это говорят все женщины, покуда дело не дойдет до первой жертвы, – проговорил он.
– Зачем же говорить, когда не чувствуешь? С какою целью? – спросила Настенька.
– Из кокетства.
– Нет, Калинович, не говорите тут о кокетстве! Вы вспомните, как вас полюбили? В первый же день, как вас увидели; а через неделю вы уж знали об этом… Это скорей сумасшествие, но никак не кокетство.
Проговоря это, Настенька отвернулась; на глазах ее показались слезы.
– Помиримтесь! – сказал Калинович, беря и целуя ее руки. – Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, – продолжал он, не выпуская ее руки, – но не обвиняйте меня много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
– Вы должны быть литератором и будете им! – проговорила Настенька.
– Не знаю… вряд ли! Между людьми есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите вы в жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив, а между тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. – Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
– Послушайте, Калинович, что ж вы так хандрите? Это мне грустно! – проговорила Настенька вставая. – Не извольте хмуриться – слышите? Я вам приказываю! – продолжала она, подходя к нему и кладя обе руки на его плечи. – Извольте на меня смотреть весело. Глядите же на меня: я хочу видеть ваше лицо.
Калинович взглянул на нее, взял тихонько ее за талию, привлек к себе и поцеловал в голову.
С лица капитана капал крупными каплями пот; руки делали какие-то судорожные движения и, наконец, голова затекла, так что он принужден был приподняться на несколько минут, и когда потом взглянул в скважину, Калинович, обняв Настеньку, целовал ей лицо и шею…
– Анастаси… – говорил он страстным шепотом, и дальше – увы! – тщетно капитан старался прислушиваться: Калинович заговорил по-французски.
– Зачем?.. – отвечала Настенька, скрывая на груди его свое пылавшее лицо.
– Но, друг мой… – продолжал Калинович и опять заговорил по-французски.
– Нет, это невозможно! – отвечала Настенька, выпрямившись.
– Отчего же?
– Так… – отвечала Настенька, снова обнимая Калиновича и снова прижимаясь к его груди. – Я тебя боюсь, – шептала она, – ты меня погубишь.
– Ангел мой! Сокровище мое! – говорил Калинович, целуя ее, и продолжал по-французски…
Настенька слушала его внимательно.
– Нет, – сказала она и вдруг отошла и села на прежнее свое место.
Лицо Калиновича в минуту изменилось и приняло строгое выражение. Он начал опять говорить по-французски и говорил долго.
– Нет! – повторила Настенька и пошла к дверям, так что капитан едва успел отскочить от них и уйти в гостиную, где уже сидел Петр Михайлыч. Настенька вошла вслед за ним: лицо ее горело, глаза блистали.
– Где же наш литератор? – спросил Петр Михайлыч.
– Он, я думаю, сейчас придет, – отвечала Настенька, села к окну и отворила его.
– Полно, душа моя! Что это ты делаешь? Холодно, – заметил ей Петр Михайлыч.
– Нет, папаша, ничего, позвольте… мне душно… – отвечала Настенька.
Вошел Калинович.
– Милости просим! Портфель ваша здесь, принесена. Извольте садиться и читать, а мы будем слушать, – сказал Петр Михайлыч.
– Нет, Петр Михайлыч, извините меня: я сегодня не могу читать, – отвечал Калинович.
– Это что такое? Отчего не можете? – спросил с удивлением Петр Михайлыч.
– Что-то нездоровится; в другое время как-нибудь.
– Полноте, что за вздор! Неужели вас эти редакторы так опечалили? Врут они: мы заставим их напечатать! – говорил старик. – Настенька! – обратился он к дочери. – Уговори хоть ты как-нибудь Якова Васильича; что это такое?
Настенька ничего не сказала и только посмотрела на Калиновича.
– Решительно сегодня не могу читать, – отвечал тот и, взяв портфель, шляпу и поклонившись всем общим поклоном, ушел.
– Вот тебе и раз! – проговорил Петр Михайлыч. Что с ним сделалось! Настенька, не знаешь ли ты, отчего он не хотел читать?
– Он на меня, папенька, рассердился: я сказала ему, что он не может быть литератором, – отвечала Настенька.
При этом ответе ее капитан как-то странно откашлянулся.
– Экая ты, душа моя! Зачем это? Он и так расстроен, а ты его больше сердишь!
– Очень нужно! Пускай сердится! Я сама на него сердита, – сказала Настенька и, напоив всех торопливо чаем, сейчас же ушла к себе в комнату.
Два брата, оставшись вдвоем, долго сидели молча. Петр Михайлыч, от скуки, читал в старых газетах известия о приехавших и уехавших из столицы.
– Где Настенька? – спросил он наконец.
Капитан молча встал, вышел и тотчас же возвратился.
– У себя в спальне, – проговорил он.
– Что ж она там делает? – спросил Петр Михайлыч.
– Лежат вниз лицом в постельке, – отвечал капитан.
Петр Михайлыч покачал головой.
– Рассорились, видно. Эх, молодость, молодость! – проговорил он.
Капитан в продолжение всего вечера переминал язык, как бы намереваясь что-то такое сказать, и ничего, однако, не сказал.
VIII
Прошло два дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела в своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это внимание.
– Что это барышня-то у нас все плачет? – сказала она Петру Михайлычу.
– Поссорились с молодцом-то, так и горюют оба: тот ходит мимо, как темная ночь, а эта плачет.
Палагея Евграфовна на это отвечала глубоким вздохом и своей обыкновенной поговоркой: «э-э-э, хе-хе-хе», что всегда означало с ее стороны некоторое неудовольствие.
На третий день Петру Михайлычу стало жаль Настеньки.
– А что, душа моя, – сказал он, – я схожу к Калиновичу. Что это за глупости он делает: дуется!
– Нет, папаша, я лучше ему напишу; я сейчас напишу и пошлю, – сказала Настенька. Она заметно обрадовалась намерению отца.
– Напиши. Кто вас разберет? У вас свои дела… – сказал старик с улыбкою.
Настенька ушла.
Капитан, бывший свидетелем этой сцены и все что-то хмурившийся, вдруг проговорил:
– Я полагаю, братец, девице неприлично переписываться с молодым мужчиной.
– Да, пожалуй, по-нашему с тобой, Флегонт Михайлыч, и так бы; да нынче, сударь, другие уж времена, другие нравы.