жила бабушка Барта. В 1926 году там откроется большой кинотеатр «Мажестик». Но неподалеку находятся и старые кварталы, которые становятся местом многочисленных прогулок: красивые виллы Арен, Морские аллеи, идущие вдоль Адура, маленькие улочки, окружающие собор Святой Марии. Временные арены на 7000 мест были построены рядом с аллеей Польми в 1893 году акционерным обществом, созданным банкиром Сальзедо и богатыми коммерсантами города. Они действовали до 14 августа 1919 года, когда зрители развели там костер из стульев, протестуя против опоздания шести португальских тореадоров. Сальзедо разорился и продал заведение. Ребенком Барт, должно быть, каждый день наблюдал вид обгорелого и уже несколько лет как заброшенного здания. От того времени у него остались в памяти главным образом ощущения, те, что впоследствии будут на мгновение возвращать прошлое: запахи Потерны, пирожные и сахар, покупавшиеся в «Бон Гу», сексуальность общественного сквера, которая «бродит» вдоль набережной по набережным Адура, – все эти ощущения неизменно связаны с какими-то местами.
Дом Ланн на аллее с его «тремя садами» остается метонимией или убежищем этого детства. Хотя он и принадлежал одному человеку, сад включал три пространства, которые Барт называет «светский сад», «домашний сад» и «дикий сад». В первом принимали гостей, «по нему шли мелкими шажками, подолгу останавливаясь», второй был обустроен как дом, с аллеями, лужайками, травами и цветами, в нем «росли розы, гортензии (унылые цветы Юго-Запада), луизеании, ревень, столовая зелень в старых ящиках, большая магнолия, чьи белые цветы дотягивались до окон второго этажа», фиговое дерево – предмет «любовного» воспоминания: сбор фруктов с помощью «бамбукового шеста с вырезанной в виде розетки жестяной воронкой на конце», позволявшей снимать висевшие высоко фиги[132]; последний сад, дикий, «где вовсе запущен, где засажен неприхотливыми видами овощей»[133]. Возможности перемещения, которые дает это трехчастное пространство, помогают приспособиться к возможным мирам – оно связывается с утопиями Жюля Верна и Фурье, в которых свободно курсирует автор, – и к различным сферам социальной жизни. Это еще один способ не иметь определенной социальной среды. В этом саду, как в структуре своей семьи, ребенок приобретает опыт определенного одиночества и настоящей скуки: он дважды упоминает их среди неизбывных чувств детства вместе со склонностью к приступам отчаяния и уязвимостью. Таким образом, воспоминание о счастливом и избалованном раннем детстве, в котором маленький мальчик является объектом бесконечного внимания крошечного сообщества женщин (не это ли воспоминание становится источником пассажа о бегинажах в семинаре «Как жить вместе»?), – это воспоминание порой пронизывает и тоска, причиной которого служит не только меланхолия, связанная с воспоминаниями. «Я объяснил, что был счастлив, потому что был окружен любовью, и в этом плане, самом важном, я был удовлетворен. Но у меня в то же время были трудные детство и юность»[134]. По-прежнему тьма проглядывает сквозь солнечный свет в размышлениях о детстве; единственную тень отбрасывает смерть отца и вообще смерть, ознаменовавшая его первые годы. Но есть и светлые воспоминания, почти все они связаны с идеальной рамкой, которую образует для ребенка этот дом со множеством закоулков, где можно играть и прятаться. Барт в конце жизни вспоминал, что он устроил себе «штаб»: «Вспомнилось, как ребенком я устроил себе „штаб“ и бельведер на верхней площадке наружной лестницы, выходившей в сад: там я читал, писал, приклеивал бабочек, мастерил, это называлось (баскский + латынь) „гошокиссим“»[135]. Бабушка и тетя помогли все наладить, подыскать его владениям имя, вдохновленное баскским словом, означающим «мягкость», а также «тихое место». Обе они, вместе с матерью, были невероятно добры к нему, у него остались об этом самые теплые воспоминания.
Подумалось, что эти женщины, моя мать были славными, добрыми, великодушными (без мелочности, ревности и т. д.); и тогда по странной ассоциации подумалось или «открылось», что Фрейд вообще-то никогда не занимался «мягкостью» родителей. Все перед ним равны, и добрый, и злой. Однако эта мягкость может стать «решающей»[136].
Возможно, она и стала решающей для Барта, для которого его собственная мягкость, по свидетельству почти всех, кто его знал, была важным качеством. Прилагательное «мягкий» даже сегодня чаще всего употребляет Мишель Сальзедо, когда вспоминает о брате. И если в этом слове иногда звучат слегка уничижительные ноты, здесь ему необходимо придать всю силу неизменно благожелательного поведения: Барт впоследствии сделает из него ценность, которую назовет «деликатностью». В «Некоторых заметках о маме» в «Дневнике скорби» он отмечает: «Ее деликатность была абсолютно атопической (в социальном отношении): вне классов; без маркированности»[137]. Это качество, которое он будет страстно искать в тех, кого встречает, окутывало его детство огромной нежностью: это время, когда Барт не знал страха.
Помимо воскресений на пляже и визитов к бабушке, и иногда благотворительных аукционов, упоминающихся в книге «Сад, Фурье, Лойола», где он созерцает большие живые картины, например «Спящую красавицу»[138], он в это время впервые начал учиться, языку и музыке одновременно. («Я сочинял небольшие пьесы еще до того, как начал писать»[139].) Тетя Алис, преподавательница фортепиано, давала занятия у себя дома. В доме разливались мелодии и звучали фальшивые ноты. Окунувшись в семейную музыкальность, которая в этой скромной среде давала заработок, он слушал, как смешиваются искусство и преподавание, мелодии и бесконечные повторы бестолковых учеников. Он рассказывает об этом в своем последнем завершенном тексте, написанном перед смертью, «Фортепиано-воспоминание», темы которого пересекаются с темами «Уроков сольфеджио и фортепиано» Паскаля Киньяра: Киньяр говорит о трех своих двоюродных бабушках – Жюльетте, Марте и Маргарит, у которых юный Луи Пуарье, будущий Жюльен Грак, приходил брать уроки в Ансени, в бедный дом, в котором, однако, было «пианино на каждом этаже, повсюду струнные инструменты, чтобы экспромтом составлять трио, квартеты, квинтеты, с поднятой педалью. И больше ничего»[140]. Барт пишет:
Из моей спальни или, скорее, возвращаясь домой через сад, я слышал гаммы, обрывки классической музыки; однако ни отдаление, ни всегда немного неблагодарный характер учебной игры не были мне неприятны, совсем наоборот; казалось, что фортепиано готовится стать воспоминанием; каждый раз, когда я слышу вдалеке фортепиано, на котором упражняются, все мое детство, наш дом в Б. и даже свет Юго-Запада врываются в мои ощущения[141].
Таким образом, добавляет он, ему не требуется фраза Вентейля, чтобы оживить память, достаточно одной гаммы, одного из этих упражнений, определяющих для него фортепиано, на котором он будет играть ежедневно всю жизнь, определяющих ритм его существования. В этих немногих фразах содержатся сразу несколько качеств детства, его qualia: слуховые ощущения, дополненные тактильными, поскольку далее в