предмет религии, как он не раз признавался мне, всегда казался ему заколдованным замком, куда нельзя ступить без трепета, и гораздо благоразумнее в смиренном благоговении проходить мимо, не навлекая на себя опасность заблудиться в этом лабиринте. Однако склонности прямо противоположные всегда неудержимо влекли его к исследованиям, связанным с подобными вопросами.
Ханжеское и раболепное воспитание было источником его страха перед религией; в неокрепшем детском мозгу запечатлелись мрачные образы, от которых принц не мог вполне избавиться в течение всей жизни. Религиозная меланхолия[75] была наследственным недугом его семьи. Принц и его братья получили воспитание, благоприятствующее такого рода наклонностям, и оно было поручено людям, которых отбирали именно с этой точки зрения, — то есть лицемерам или фанатикам. Вернее всего можно было заслужить высочайшее одобрение родителей, если бы удалось под тяжким нравственным гнетом задушить детскую непосредственность в мальчике.
Черной, как ночь, была юность нашего принца; радость изгонялась даже из его игр. Во всех его представлениях о религии было что-то устрашающее, и ее грозный, беспощадный образ всецело владел его пылким воображением и удержался в нем надолго. Его Бог был страшилищем, карающей десницей; вера в него — рабским трепетом или слепой покорностью, подавляющей всякую силу и смелость. Всем его детским и юношеским страстям, вспыхивавшим с особой силой благодаря мощному телу и цветущему здоровью, религия преграждала путь; со всем, что было дорого его юному сердцу, она вступала во вражду; никогда не ощущал он религию как благодать, всегда она становилась бичом его страстей. И в нем постепенно разгорался против нее затаенный гнев, странно сочетаясь в душе его и в разуме с благоговейной верой и слепым страхом, — то было сопротивление владыке, перед которым он в равной мере испытывал отвращение и трепет.
Неудивительно, что он воспользовался первой же возможностью, чтобы уйти из-под столь сурового ига; но убежал он от него, как бежит крепостной от жестокого властелина, сохраняя и на воле чувство рабской зависимости. Именно потому, что не по своему выбору отказался он от верований юности, именно потому, что не дождался, пока его созревший разум поможет ему постепенно освободиться от них, а вместо этого вырвался, как беглец, над которым еще тяготеет право собственности его господина, — именно поэтому он всегда, даже после самых сильных отвлечений, неминуемо возвращался к прежней вере. Он убежал с цепью на шее и неминуемо должен был стать жертвой любого обманщика, который заметил бы эту цепь и сумел за нее ухватиться. Что такой обманщик нашелся, покажет дальнейшее повествование, если читатель уже сам об этом не догадался.
Исповедь сицилианца оставила в уме принца более глубокий след, чем она того стоила, а незначительная победа, которую одержал его рассудок над этим неудачным обманом, чрезвычайно укрепила в нем веру в свой разум. Он сам поражался легкости, с которой ему удалось разоблачить ложь. Рассудок его еще не научился отделять истину от заблуждений, и он часто принимал одно за другое, поэтому удар, разрушивший его веру в чудеса, поколебал и все здание его религиозных убеждений. С ним произошло то, что происходит с неопытным человеком, который обманулся в дружбе или любви, сделав плохой выбор, и поэтому вообще потерял всякую веру в эти чувства, приняв простую случайность за истинный признак и свойство любви и дружбы. Разоблаченный обман заставил принца усомниться в истине. К несчастью, и доказательства истины он строил на столь же шаткой основе.
Мнимая победа радовала его тем больше, чем сильнее был гнет, от которого он благодаря ей как будто освобождался. С этой минуты в нем пробудился такой дух сомнения, который не щадил даже самого святого.
Многие обстоятельства способствовали поддержанию сего душевного состояния и еще более укрепляли его. Одиночество, в котором принц жил до сих пор, уступило место самому рассеянному образу жизни. Сан его стал всем известен. Знаки внимания, на которые ему приходилось отвечать, этикет, который он по своему положению обязан был соблюдать, незаметно вовлекли его в вихрь светской жизни. Титул и личные качества открыли ему доступ в наиболее просвещенные круги венецианского общества, и вскоре он стал встречаться с образованнейшими людьми республики, с учеными и государственными мужами. Это заставило его расширить однообразный и тесный круг понятий, в котором до сей поры был замкнут его ум. Он осознал убожество и ограниченность своих знаний и ощутил потребность в более серьезном образовании. Устаревшие его идеи, при всех своих преимуществах, находились в явном и невыгодном противоречии с современными идеями общества, и незнание самых обычных вещей часто ставило его в смешное положение, — он же пуще всего боялся показаться смешным. Ему казалось, что он должен личным своим примером опровергнуть недоброжелательное предубеждение, создавшееся в отношении его родины. Добавьте еще, что по свойству характера его раздражало всякое внимание, если, как ему мнилось, оно было оказано его сану, а не личным достоинствам. Особенно чувствовал он себя униженным в присутствии людей, блиставших умом и завоевавших общее признание личными заслугами, вопреки незнатному своему роду. Быть отмеченным в таком обществе только за свое знатное происхождение казалось принцу глубоко унизительным, тем более что он, к несчастью, уверил себя, что его имя препятствует ему соревноваться с другими. Все это вместе взятое привело его к убеждению, что нужно заняться своим запущенным образованием, дабы усвоить все, чем жило за последние пять лет образованное и мыслящее общество, от которого он так сильно отстал.
С этой целью он взялся за чтение самой современной литературы с той серьезностью, с какой относился ко всему, за что бы ни принялся. Но зловредная рука, вмешавшаяся в выбор этих книг, к несчастью, всегда наталкивала принца на произведения, не дававшие пищи ни уму, ни сердцу[76]. Постоянная склонность неудержимо тянуться ко всему, что выше нашего понимания, одолевала его и тут; только предметы, связанные с областью таинственного, привлекали его внимание, западали в память. Пустота царила в его уме и сердце, в то время как ложные идеи туманили ему голову. Один автор увлекал его воображение блестящим стилем, другой затемнял его разум изощренными софизмами. И тому и другому было легко подчинить себе мысли человека, готового стать жертвой всякого, кто с известной смелостью сумеет навязать ему свои убеждения.
Чтение, которому он со страстью предавался больше года, не обогатило его почти никакими полезными знаниями, — оно только внесло в его мысли сомнения, которые, как это неизбежно при столь цельном характере, нашли опасный путь и к его сердцу. Скажу короче: он вступил в