— Что в оглоблях.
— Что ж это вы, с ума сошли, жеребенка запрягать в корень?
— Ничего, пане!
— Погоняй хоть большую-то.
— А чтоб она пропала! Доедем и так, пане!
— За что ж только пара везет?
— А то побьют, пане! — и извозчик хлынул бичом по правой лошаденке.
— На Запрудово ли ты едешь?
— О, на Запрудово.
Фурманка сильно покачнулась, и мы едва-едва удержались.
— Дорогу, сдается, чи не потеряли мы, — сказал своей мовой извозчик.
— Ах ты, Боже мой! Ну, ступай, ищи.
Извозчик походил с четверть часа и, вернувшись, зашамотил весело: “Нет, это та самая дорога”. — “Пужку[26] сгубил”, — пробормотал он, немного повременив, смотря на конец бичевого кнутовища.
— Что ты за чудак такой? — спросил его мой товарищ.
— Я старый.
— Как старый?
— А еще, как француз подходил, то было мне 25 годов.
— Чего ж тебя посадили?
— А кому ж ехать, пане?
— Кто помоложе.
— Нет в дворе молодших.
— Сыновей разве нет?
— Поумирали, один только остался, да молодой еще, тройкой не справит.
— Как молодой?
— Восемнадцать годков.
— Так тебе под шестьдесят лет было, как он родился?
— А было, пане!
— Молодец!
Старик захихикал и закашлялся. Впереди по дороге завиднелся огонек. Лошади бежали, но, поравнявшись с огнем, вдруг бросились в сторону и опять чуть не опрокинули фурманку.
— Ой! Бьют, ой, бьют, панове, — забормотал старик, прядя веревочными вожжами; лошади остановились, но топтались на месте и ни за что не хотели идти вперед. Нечего было делать! Я слез, взял коренного жеребенка за повод и провел его мимо огня.
— Да он у тебя не зануздан! — сказал я, видя, что уздечка взлезла лошади на верх головы и вожжи приходятся почти у самых ушей.
— А не зануздана.
— Зачем же так, если он еще в первый раз запряжен?
— Пристяжная зануздана, пане!
Что прикажете толковать! Я потянул вожжу и, сделав из нее петельку, заложил в рот жеребенку, вместо удила.
Поехали. Попутчик мой начал опять разговор с паном Лукашом, заставляя его по нескольку раз повторять одно и то же слово, пока можно было что-нибудь разобрать.
— Ты помнишь француза-то?
— Помню, — отвечал старик, — кобылу у меня загнал проклятый.
— Как же он загнал?
— Побрал нас тут с фурманками, наклал всякой всячины и погнал, а корма не было, кобыла моя и издохла. Отличная была лошадь, гнедая, здоровая, чтоб ему пропасть за нее. Однако 25 рублей дал.
— А лошадь разве больше стоила?
— По-тогдашнему не стоила, а по-теперешнему она дорого стоила бы.
— Да ведь он тебе платил по-тогдашнему, а не теперешнему?
— Это так. Войско ничего было, доброе войско было, — прибавил он, подумав.
— Не обижали вас?
— Нет, в дороге всем делились, ну, а как нечего есть, так уж все и не едим.
— А вы чего же не прятались, как подходили войска?
— Куда спрячешься-то? В лесу с голоду умрешь. Лучше уж было идти.
— А польские войска вас не тревожили, как была война?
— Нет, только рекрутов взяли.
— Тоже добрые были войска?
— Ничего. Рекрутов я тогда тоже возил, так насмотрелся на них. О, Боже мой, страсть была какая!
— В войсках-то?
— Нет, как рекрутов везли.
— Какая же тут страсть была?
— А кони вот тоже, как теперь, сборные, один туды, другой сюды лезет; справа[27] поганая, вся на матузках (обрывочках), а дорога тяжкая. Боже ж мой, что было только! Кони вертают все до дому, матузки раз в раз рвутся да рвутся, а рекруты утекают… Такое было, что и сто лет человек проживет, не увидит.
— Ну, а за польское панованье лучше было?
— Бог знает, как сказать. Гвалтовной работой они нас в Пружанах донимали, а то ничего.
— Заработки были?
— Были, да гроши были часом такие, что на вес их только сдавали, и французские тоже на вес.
— Ну, а теперешние карточки как у вас ходят?
— Жидовские-то?
— Да.
— Поганые это гроши.
— А гвалтом докуда вы работали?
— Аж до самой царицы Катерины.
— Ведь вы же мещане; за что ж вы работали?
— От поди ж, работали, да и только. А если, бывало, не пойдешь, то и — и, такого гармидора (шуму) нароблят!.. Все ходили гвалтом.[28]
Издали забелелась прямая полоса Брестлитовского шоссе. Лошади бежали ровною рысцою, левая пристяжная по-прежнему ничего не везла, и старик спокойно смотрел, как валек от опущенных постромок стукал лошадь по коленкам. Но только что коренной жеребенок ступил на шоссированную дорогу, опять метнул в сторону и затопотал, отхватывая от камня свои неподкованные ноги. Старик зашамотал губами и, соскочив с козел, повел жеребенка под уздцы.
— Садись же, — сказал ему мой попутчик, видя, что он ведет и ведет лошадь.
— Нет, я лучше буду его вести, пане!
— Что ты говоришь! Когда же мы так доедем?
— Тут недалеко, пане, до Запруд.
— Как недалеко?
— Верст с пять осталось.
Я пересел на передок, взял вожжи и крикнул старику: “садись”. Он, кажется, очень обрадовался и, усевшись на моем месте, начал рассказывать, как трудно ездить на этих проклятых сборных конях. Кони, однако, бежали прекрасно, даже росинант натянул постромки и не протестовал против нескольких щелчков вожжею, из чего я и заключаю, что пан Антоний надул трусливого пана Лукаша, представив ему свою клячу опасным вольнодумцем.
Наконец завиднелась станция.
— Это и есть Запрудово?
— Запрудово, пане!
Когда я слезал с фурманки, извозчик отчаянно махнул руками и сказал: “О, Боже мой! Боже мой! Я поеду один на сих конях? Пропал я теперь с ними!”
И жаль старика, и смех неудержимый берет, глядя на его трусость. Станция очень хорошая и очень большая. Отставной солдат предложил нам кушать. Повар со всеми финесами рассказал, как он может нам сейчас изготовить пару цыплят (kurczat), а я повалился на диван и начал дремать. Сквозь сон слышу шум, в котором отличаю русские слова моего товарища, непонятную мову (речь) нашего извозчика и варшавское наречие станционного смотрителя. Наконец шум в соседней комнате затих, дверь отворилась и является мой товарищ.
— Прошу покорно радоваться! — говорит он, обращаясь ко мне с обиженным видом.
— Что такое? — спросил я, ничего не понимая.
— Знаете, где мы?
— В Запрудах.
— Нет-с, в Свадбичах.
Я расхохотался.
— Семнадцать верст назад отвез старый шут, — говорил мой товарищ, все более обижаясь.
— Давайте хоть посмотрим на него за это.
Велели позвать старика, чтобы дать ему на водку; но солдат возвратился, объявив, что пан Лукаш сложил наши вещи и ускакал.
Цыплят подали разогретых, ветчина гадкая с желтым жиром и сухая. Попутчик мой потребовал уксусу.
— Нету, пане, у нас.
— Как можно, чтобы при буфете не было оцта! — сказал он по-польски.
— А! Это оцта пан спрашивает. Оцет есть.
Дали уксуса.
— Нет ли чем почистить в зубах? — опять спросил мой чистоплотный попутчик.
— Есть, пане! — Повар побежал и возвратился с гусиным пером, на конце которого насохли чернила.
Я опять рассмеялся, а попутчик мой окончательно обиделся, и мы поехали в Запруды.
Из Запрудов до Антополя, заплатив двойные прогоны, мы поехали проселками. Приехав в Антополь, я ужасно проголодался.
— Есть что-нибудь съесть? — спросил я у писаря, вышедшего в чемарке с кутасами (кистями).
— Ничего нет.
— Отчего же вы не держите?
— Не держим.
Из-за двери выглянула еврейская физиономия и спряталась; потом опять выглянула, потом опять спряталась, и наконец через порог переступил тонкий, длинный еврей.
— Може паны что-нибудь скушали бы? — спросил он, подобострастно улыбаясь.
— А что ты дашь нам?
— Могу дать курицу жареную; могу дать рыбу вареную, могу дать яйца всмятку.
— Давай курицу, рыбу и яйца всмятку, — радостно воскликнул я, как Осип в доме Сквозника-Дмухановского, где были щи, каша и пироги. Поели прекрасно и за все заплатили 80 копеек.
— Отчего бы пану не держать кушанья? — заметил я писарю.
— Не стоит, — отвечал он, сделав косую мину и поправив широкий лакированный пояс.
— А вот евреи так не думают!
— Это уж их дело.
— Вы, кажется, не любите евреев?
— Кто их любит! Подлый народ.
— Эт! О них и говорить не стоит.
— А если б вот не евреи, так пришлось бы голодать, глядя на ваш пояс.
Пан писарь обиделся и ничего не ответил.
Вечером приехали в Яновку. Пред въездом в Яновку нас остановили несколько крестьян. Посмотрели в фурманку и отошли прочь к горящему костру, сказавши ямщику: “Поезжай с Богом”.
— Чего они смотрели? — спросил я ямщика.
— Сена.
— Зачем же они смотрели сена? Что им за дело до сена?