— Дело совсем не в том, что вы нас побеспокоили, — сказал Владимир тем же ледяным тоном. — Справедливости ради я должен поставить вас в известность, что люди избегают посещать наш дом. Поскольку вы иностранец и человек известный, вам нечего опасаться серьезных неприятностей из-за того, что вы переночуете здесь: разве только урядник попросит дать объяснения. Дело в том, что я нахожусь под полицейским надзором, как человек политически неблагонадежный и отбывший заключение.
Лицо художника, вначале растерянное, внезапно просветлело.
— Да это просто честь для меня, — проговорил он, протягивая Владимиру руку. — Мы, старое поколение, тоже немало выстрадали во Франции. Лучший друг моей юности был сослан в Новую Каледонию[16] и там погиб, а я... я вот теперь беседую с вами... — Он пожал плечами. — Мне удалось спастись. Я выжил, чтобы посвятить себя живописи.
В дверь постучали, и Владимир взял поднос из рук Феофилакты.
— Ваша комната готова. Тетушка прислала вина. Она полагает, что это спасет вас от простуды.
Владимир взял со стола папку, освобождая место для подноса: при этом один из рисунков упал к ногам гостя. Тот поднял его. Это был эскиз головы Стеньки Разина.
— Черт возьми! — вырвалось у Дюшана. Несколько минут он молча разглядывал рисунок. Потом повернулся к Владимиру. От парижской учтивости не осталось и следа. — А это... это тоже вы сделали? — с неожиданной резкостью спросил он.
— Я рисовал это очень давно, в юности.
— А есть еще что-нибудь? Можно посмотреть? Лицо Владимира побелело и даже как будто заострилось.
— Если вам угодно, — ответил он, кладя папку на стол. — Когда-то я мечтал привезти их в Париж и показать вам.
— Так почему же вы не?...
— Меня арестовали.
— Так. А потом?
Владимир отвел глаза в сторону, засмеялся и пожал плечами.
— Не кажется ли вам. что мне уж поздно думать о карьере художника и начинать все сначала? Мне тридцать два года и... у меня чахотка.
Француз сел и открыл папку. Некоторое время он молча просматривал рисунки. Оливия и Владимир, потупив глаза, стояли около печки. Прошло несколько минут, показавшихся девушке вечностью. Наконец Дюшан встал и, подойдя к другому столу, стал пристально вглядываться в скульптуру сокола.
— Но это же преступление! — вскричал он, резко повернувшись к ним — Слышите? Самое настоящее преступление! Вас посмели арестовать... и все это погибло! Боже! Что за страна! — Гневным жестом он воздел к небу руки. — Но и вы тоже хороши — нечего сказать! Загубить свою жизнь из-за политики, из-за заговоров, когда сам всемогущий господь создал вас скульптором! И без вас нашлось бы кому ввязаться в борьбу! А вы могли бы стать...
— Не надо, — умоляюще перебила его Оливия, — не будем говорить о том, что могло бы быть: надо исходить из того, что есть.
Дюшан сразу замолчал. Оба посмотрели на Владимира.
— Мадемуазель права, — сказал художник, закрывая папку. — Я злоупотребил вашим терпением, пустившись в такие пространные разглагольствования. С вашего позволения я пойду переоденусь.
Оливия направилась с художником к выходу. В доме на нее тут же налетела тетя Соня, до смерти напуганная тем, что салат не будет отвечать всем требованиям французской кухни. Когда ужин был готов, Оливия поспешила за Владимиром. Она опасалась, как бы назойливая тетушка не опередила ее.
Еще не совсем стемнело, и в сумерках, при красном отблеске раскаленных углей, она увидела, что комната пуста, а папка раскрыта. Печка была забита обуглившейся бумагой. Оливия медленно наклонилась и вытащила скомканный тлеющий лист, на котором все еще можно было различить борющиеся фигуры Стеньки Разина и персидской княжны.
ГЛАВА VII
Прошло Рождество, а Оливия все еще была с Владимиром. Они переехали в Петербург через несколько дней после визита Дюшана. Владимир снял для нее комнату у скромных, приветливых людей, рядом с домом, в котором жил сам. Работы у Оливии не было, и она усердно изучала русский язык, историю и литературу. Медленной вереницей тянулись недели, складываясь в томительно длинные месяцы.
Впервые в жизни Оливия не знала, чем заполнить свой день. Ей — человеку деятельному, решительному и практичному — казалось, что легче вынести любой сокрушительный удар судьбы, чем жить в этой загадочной неизвестности, в беспомощном ожидании чего-то страшного, что может в конце концов и вовсе не наступит. Владимир был теперь так занят, что они редко бывали вместе. Служба, дававшая ему средства к жизни, и «дело», о котором они с Оливией по молчаливому уговору никогда не говорили, отнимали у него все время. Но даже те редкие минуты, которые они проводили вместе, не приносили им радости и утешения. Оба были так взвинчены, что уже не могли, как в былые времена, непринужденно и откровенно беседовать на отвлеченные темы. Если же один из них и делал попытку заговорить о том, что волновало обоих, то неизменно наталкивался на невидимую преграду, отделявшую их друг от друга. Томительная, непонятная таинственность и смутное, леденящее разочарование сделали Оливию, и так всегда сдержанную, еще более замкнутой. Для нее — натуры уравновешенной и постоянной — было невероятно трудно расстаться с привычками и стремлениями своей молодости, бросить любимую профессию и последовать за возлюбленным в неведомый, грозный мир. Пожалуй, для нее это было труднее, чем для любой другой женщины, ибо романтика неизведанного, для многих столь заманчивая, никогда не влекла Оливию. И, совершив этот прыжок в неизвестность, она не нащупала под ногами твердой почвы. Несмотря на их взаимную, не знающую сомнений любовь, они, казалось, все больше отдалялись друг от друга. Каким бы безнадежным ни представлялось ей будущее, Оливия не роптала бы, знай она, что своим присутствием облегчает участь Владимира, Но его горькая жалоба: «Ты не понимаешь! Не понимаешь!» — удручала и обескураживала ее, заставляя все больше замыкаться в себе. И он был прав. Она понимала лишь одно: он страдает, и она не в силах облегчить его страдания.
Владимир действительно страдал так сильно, что мир словно померк для него. Приезд Оливии воскресил в нем угасший интерес к жизни, но помочь ему она ничем не могла. Днем он машинально выполнял свои обязанности, а ночью мучился кошмарным ожиданием. Порой ему хотелось, чтобы беспощадное чудовище поскорее расправилось с ним, — так изматывали его эти безмолвные пустые часы, каждый из которых мог стать для него последним. Оглядываясь на прожитую жизнь, он видел призрачную череду неосуществленных желаний, задуманных, но невылепленных статуй, непознанных радостей, — трагические обломки того, что могло бы быть. А в будущем? Неинтересная, утомительная работа, тяжелые, скучные, надоевшие обязанности... Унылое, беспросветное существование. А затем, быть может, бесполезное и бесславное мученичество за идею, которую он так и не постиг до конца. И в завершение всего — могильный мрак.
Теперь, когда опасность была так близка, им овладело безрассудное желание взять от жизни все, что можно. Оливия никогда не поймет, чего ему стоило отказаться от ее предложения — жениться на ней сейчас же. Да разве может она понять это? В ее упорядоченной жизни нет места страстям. Было бы преступлением принести ее в жертву своему желанию насладиться жизнью — ей и так тяжело.
Относительно ее чувств к себе он не питал никаких иллюзий. Оливия, конечно, любит его, и если бы он пожелал — отдалась бы ему сейчас же, не задумываясь и не сомневаясь. Но он знал также, что она сделает это, лишь желая облегчить его участь: с тем же чувством она пожертвовала бы ради него своей правой рукой или всей жизнью. Он завоевал ее безграничную преданность, но не пробудил в ней женщины. Хотя Оливии шел уже двадцать седьмой год и она с юных лет жила одна, близко соприкасаясь с грубой действительностью, зрелище людских трагедий и страстей не нарушило девичьей целомудренности ее восприятий. И потому, как ни устал он от борьбы и как ни изголодался по счастью, лучше остаться голодным, чем нарушить ее покой. Несправедливо требовать от нее так много, раз дни его уже сочтены и вскоре он ее покинет. Но бывали мгновения, когда именно эта мысль — мысль о близкой и неминуемой кончине — повергала его в такую бездну отчаяния, что он едва мог устоять перед безумным искушением отдаться хоть на миг этой жажде счастья и успеть испить чашу радости до наступления рокового часа.
Однако, судя по всему, роковой час мог и не пробить. Начиная с августа Владимир жил в напряженном ожидании, ночь за ночью внушая себе, что раз он жил как порядочный человек, то сумеет и умереть достойно, а это в конце концов самое главное. Теперь наступил уже январь, а он все ждал.
— Гроза, должно быть, прошла стороной, — сказал как-то раз Владимир Оливии. Они сидели у него в комнате, он работал. — Иначе она бы уже разразилась.