— Это для тех, кто понимает службу.
— Но ведь это смешно: рота — и вдруг из двух человек!
В окно бросило жменю поземки, видно, под утро поворачивало на метель, значит, потеплеет. Новогодняя ночь.
— И все-таки мы с тобой вернемся на пепелище, достойнейший сеньор, — говорю я. — Наши жизни, наши судьбы придется начинать снова. От нуля. Наши профессии — они оказались не нашими, благо для выяснения этого вопроса нам предоставлено три года. Наши женщины тоже оказались…
— Отставить, — сказал Вовик, — не швыряй камнями в дедушку.
— Ну, ну, Отелло, не впадай в мелодраму. Не будь похожим на Зотова. Помнишь, такой прыщавенький со второго курса, который принес в стенгазету стихи:
Я хотел написать о любви.Это больно.Я лучше про снег.
— А потом выяснилось, что он эпилептик?
— Да, — подтвердил я. — Итак, кто же у нас с тобой остался? Друзья? Но ведь ты сам знаешь цену московской дружбе. Кто же у нас остался? Говорю по разделениям: у нас остались наши прекрасные матери. Вот кто нам не изменит. И мы им.
Я расхаживал по классу, постукивая по головкам телеграфных ключей, трогая нежный иней, опушавший стены, эффектно жестикулируя наподобие профессора Рыжова, который на лекциях говорил: «Итак, проблема номер один — проблема борьбы; проблема номер два — проблема борьбы с царским самодержавием…» — и направлял свой указательный палец куда-то вперед и вниз перед собой, словно там лежала эта проблема и профессор Рыжов на нее точно указывал. Вовик сидел у радиостанции, подперев кулаками пушкинское лицо, и с некоторой иронией слушал меня.
— Ты согласен? — спросил я.
Вовик что-то собрался сказать, но в это время головные телефоны, равнодушно шипевшие на антенном выходе, тоненько заверещали морзянкой. Вовик уставился на них, принимая передачу на слух. Я тоже стал слушать, прервав на середине свою проповедь. Корреспондент Вовика — это был Сулоквелидзе — просил АС 09.00, то есть перерыв в работе до девяти утра. Я посмотрел на часы. Пять тридцать восемь. Табельное время для тревоги прошло. Обычно тревогу объявляют в час, в два ночи. Как только первый сон, так давай беги. А кто ж объявит тревогу сейчас, когда до подъема осталось полчаса? Вовик включил передатчик и отстукал — да, главная станция согласна, чтобы младший сержант Репин и его напарник ефрейтор Сулоквелидзе отдохнули бы до девяти ноль-ноль. Выключили бы станцию, пошли поели или кимарнули в том же фургоне. Нет таких дураков, чтобы во время подъема объявлять тревогу. Но на радистском языке все это звучало вот так: НИЛ ЩСЛ АС 09.00. СК. Вот и все. Сулоквелидзе тут же отозвался: ОК АС 09.00. СК. Понял он, стало быть, Вовика, как речь зашла о перекуре. А другой раз долбишь-долбишь ему что-нибудь, а он РПТ да РПТ. Повтори. А то и РДТ АБЖ. Повтори все снова. «Клянусь памятью отца!»
Вовик выключил станцию и сладко потянулся.
— На далекой Амазонке, — сказал он, — не бывал я никогда. Только «Дон» и «Магдалина» — быстроходные суда, только «Дон» и «Магдалина» ходят по морю туда. Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам суда уходят в плаванье к далеким берегам…
— Давай, давай дальше, — сказал я, — я хочу посмотреть, как идут дела с декламацией у военнослужащего, только что совершившего должностное преступление.
— Дальше, — сказал Вовик, — пожалуйста. На чем мы кончили? К далеким берегам? «Плывут они в Бразилию, в Бразилию, в Бразилию, и я хочу в Бразилию, в Бразилию, друзья. Никогда вы не найдете в наших сумрачных лесах длиннохвостых ягуаров…» Между прочим, ты, как старослужащий военнослужащий, должен знать, что сигнал тревоги подается в самое дорогостоящее время для солдата — когда Морфей забирает его в свои объятия и сладостные сны из гражданской тематики переплетаются с уставными командами. — Вовик был воодушевлен, словно лицедействовал на сцене. — И вот тут-то звучит команда: рота, подъем, тревога! Эта команда разрывает душу молодого человека, вдруг пропадают все снящиеся женщины, сон кончается с хрустом раздираемого полотна. Раздираемого тигром… Нет, тигром — это маловероятно. Раздираемого двумя малярами, которые хотят один кусок продать, а на втором нарисовать картину — два лебедя на лунном пруду около замка — и тоже продать. И ты, как старослужащий, должен знать, что если это драгоценное время прошло — тревоги не будет. Генерал Дулов спокойно спит в люксе дивизионной гостиницы, а пакет, который он с собой, несомненно, привез, лежит в сейфе у секретчика в штабе дивизии, на втором этаже, как войдешь, последняя комната направо. Новогодняя ночь прошла, и, даже если объединить все имеющиеся в наличии сухопутные силы Варшавского договора, ее невозможно вернуть и что-нибудь соорудить внутри нее. Поэтому, мой друг Рыбин, мы сейчас, после подъема, пойдем с тобой в столовую, где сынтригуем по лишней порции трески, потом я завалюсь дрыхнуть, а ты, проведший со мной ночь в бессмысленных и бесплодных разговорах, сядешь на это место и будешь клевать носом целый день, пока я не сменю тебя. Но и следующей ночью тебе не придется спать: в казарму ворвется посыльный, ко мне прибежит дежурный по части и крикнет, чтобы я передал такой-то сигнал в пятый полк. Но я клянусь тебе — я подбегу к твоей койке и тихонько разбужу тебя, чтобы отвратительная трель звонка не разорвала пополам Большую Пироговскую улицу, которую ты наверняка увидишь во сне. Я подойду к тебе и тихо тебя разбужу, чтобы все образы сна мягко исчезли в тумане, а потом брошусь к своей станции и буду терзать ключ и чувствовать, как с каждым ударом по контакту взрывается вся сонная громада пятого полка, как они там бегут к бронетранспортерам и волокут к машинам ящики со снарядами. А потом, через час, мы с тобой встретимся в эфире и вот только тут, сидя в какой-нибудь снеговой яме под елкой, ночью, в лютый мороз, ты оценишь мой благородный поступок, потому что чувство благодарности в тебе не было запрограммировано родителями, а появилось на свет в результате общения с достойными людьми. В частности, со мной… Но позволь, я все перепутал! Я просто отлакировал действительность! У тебя же в кармане два наряда от старшинки! По протекции комбата. Нет, твое будущее просто ужасно. Ты возьмешь два ведра…
— Алле, хватит, — сказал я, — дальше я все знаю. Переключись на одиночные выстрелы.
— Изволь, — сказал Вовик, — будем стрелять пореже. Но ты учти: новогодняя ночь кончилась. Сейчас прогремит долгожданный звонок — это прокричит петух, перед которым бледнеет сатана, — и она кончилась для всех. Наши приятели проснутся в Москве в чужих квартирах, в чужих душах, чужих постелях. В сегодняшнюю ночь начаты новые дела. Зачаты новые дети. Свершены новые измены. И только мы с тобой в эту ночь не изменили никому, не прошлись ни по чьим судьбам…
За дверью загремел звонок подъема. Но Вовик продолжал:
— …не сломали ни одного сучка, не говоря уже о дровах.
— Рота, подъем!
Это дневальный. Тишина. Еще можно поваляться на койке. Чуть-чуть. Самую малость.
— А ну, подъем, первый взвод!
— Второй взвод, подъем!
Это сержанты. Теперь минута промедления чревата нарядом. Скрип сорока матрацев. Приглушенные чертыхания. Дневальный:
— Зарядки не будет, всем чистить снег!
Проклятая зима!
Вовик устало плюхнулся на свою табуретку, перелистал Драйзера.
— Надуманно, — сказал он, — и, главное, длинно, длинно!
За дверью начались обычные репризы.
— Олифиренко!
— Ась?
— Не ась, а подъем! Вы что, оглохли?
— Тщсжант та не вслхав!
— Уши заложило? Можно подлечить!
Рота построилась и протопала по коридору. На казарменном плацу пофыркивали две батальонные лошади, впряженные в необыкновенную упряжку — перевернутую скамейку, которой, как ножом бульдозера, чистился снег. За скамейкой должны были идти солдаты и придавливать ее к земле, чтобы она не перелезала через горы снега, созданные ею самой. Проклятая зима!
Вовик, истощенный ночью и нескончаемым холодом радиокласса (он вообще очень любил тепло и однажды после учений залез в черные внутренности сушилки и заснул там среди валенок и просыхающих портянок), притулил голову на Драйзера. Я тоже прилег в углу класса на сдвинутых табуретках, впереди у меня был тяжкий день, и неплохо было бы отдохнуть. Хоть двадцать минут до завтрака, да наши.
— Кто придет в класс пуговицы асидолом чистить — гони в шею, — сказал я. — Здесь станция развернута.
— Хорошо, — сказал с большим зевком Вовик.
Я положил шапку под голову, закрыл глаза и в следующее мгновение вошел в стремительное пике, предшествовавшее сну. Я летел к этой равнине сна, откуда, как из болотного тумана, появлялись какие-то силуэты, лица, полуразговоры, как вдруг явственно услышал, что по роте кто-то пробежал. Я приподнялся. Электролампочка резала глаза, как бритва. Из телеграфной роты в нашу кто-то крикнул: