В шатре стоял удушливый полумрак. Царь лежал на львиной шкуре покрывавшей ложе, опираясь правым локтем на парчовую подушку. Справа и слева от него стояли на закопчённных треногах плоские жаровни с тлеющими углями. В них тихо дымились палочки ароматического дерева. Благовонные пары скапливались под потолком шатра как безумие под черепом одержимого.
– Имя мое Эхананан. Я пришёл сразиться с НИМ.
Царь был бледен и выглядел измождённым, почти старым, хотя по числу лет своих мог считаться лишь в начале зрелости. Глаза светились тускло, губы искривляла улыбка спесивого недоверия.
– ОН велик. Он возвышается на голову над любым из моих людей.
Эхананан одним движением поднял с пола свою большую, как два винных меха, дорожную суму. Поднял безымянным пальцем, самым слабым из всех, и легко протянул перед собой.
– Здесь ефа сушёных зёрен и десять хлебов, их я отдам братьям, что теперь при твоём войске. И ещё здесь десять сыров, их я отдам тысяченачальнику, так велел отец. Я могу так держать суму эту до заката. Одним пальцем.
Царь устало покосился на молчаливого бородача Авенира, главного над войском Израиля. Седая приземистая башня в кожаных латах промолчала, только косматые брови сошлись на переносице, да руки сложились на груди, глухо звякнув медными налокотниками.
Решив, что приведённого доказательства силы недостаточно, Эхананан бросил сумку на пол и, подхватив руками свою пастушескую палку, выставил её перед собой. На его обнажённом торсе выпукло прорисовались эластичные мышцы, они переливались вдоль своей длины.
– Когда лев утаскивает овцу от стада, то я всегда догоняю его, и отнимаю овцу от его пасти. А если он нападает на меня, то я беру его одной рукой за гриву, а другой вырываю ему горло. Без всякого ножа.
Царь и военачальник вновь переглянулись. Царь закрыл глаза и медленно откинулся всем телом на подушки, так что его голова оказалась рядом с мёртвой львиной. Злой дух от Бога встал на нём, и это было видно. Военачальник мрачно вздохнул.
Эхананан вернул пастушескую палку в вертикальное положение и растеряно вытер пот с широкого лба. Голос его сделался менее уверенным.
– И когда медведь утаскивает овцу, то я и медведя догоняю и убиваю.
– Ты пастух? – чуть слышно спросил лежащий.
– Я раб твой.
– Ты услышал, что победителю ЕГО я отдаю в жёны свою дочь Мелхолу, и потому пришёл?
– Я слышал о дочери твоей, но больше слышал о поношенье и поругании Израиля, и решил придти.
– Ты пастух? – всё не открывая глаз, опять спросил царь. Эхананан смущённо покосился на военачальника, тот кивнул головой, мол, отвечай.
– Пастух и раб твой.
– Может, ты ещё что-нибудь принёс кроме хлебов и сыров в своей сумке?
– Там только хлебы и сыры. И сухие зерна. И моя пастушеская свирель.
– Свирель? Всё-таки есть и свирель. Сыграй мне на ней.
Авенир повторил приказ жестом – играй.
Сбитый с толку этой просьбой Эхананан пожал плечами, развязал узел на суме и, порывшись, извлёк на свет камышовую дудочку. Постучал по мозолистой ладони, вытряхивая хлебные крошки.
– Я жду.
Поняв, что царь не шутит, Эхананан приблизил камышину к губам и она издала протяжный и чуть скулящий звук, как будто в ней ожил голод шакала. Перебирая пальцами по вырезанным отверстиям, молодой пастух сначала возвысил добытый звук, потом возвысил ещё, и тут же направил вниз. Так делал раз за разом до пяти раз.
– Хватит, – сказал царь, открывая подёрнутые влагой затаённого отчаяния глаза, – уж больно проста твоя музыка.
Какое-то время он молчал, глядя в невидимый из-за испарений потолок.
– Может быть, не твоя это вина, а камыша.
Авенир, подчиняясь незаметному жесту господина, подал Эхананану большую критскую кифару, сделанную из рогов кедронского оленя, украшенную лазуритом и серебром. Пастух пробежался пальцами по струнам, они отозвались слишком вразнобой.
– Не умеешь взять музыку от неё?
– Нет, господин, я и вижу такую впервые.
– Тогда должен знать, что и первейшие мастера игры на кифаре, которых мне удалось сыскать в Фимне, Цере, Вифсамисе, Лахисе, Анаве уклони- лись от встречи с НИМ. Убоялись ЕГО великого искусства.
Пастух недоумённо повёл головой.
– Другое я представлял себе дело здесь – прекратить поношение сорокадневное Израиля. Что мне в кифарной игре?!
Вновь опустив веки, царь продолжил, словно и не услышал возгласа собеседника.
– Но оставим струны. Может статься твоя сила в голосе?
– Моя сила – ловкие руки, быстрые ноги, меткий глаз!
Авенир поднял руку, Эхананан остановился, а царь продолжил.
– Все пастухи поют по ночам. Кто овцам, кто звёздам. Спой теперь мне.
Молодой пастух посмотрел на угрюмого военачальника, больше смотреть было не на кого. Он пытался определить, не смеются ли над ним. Нет, над ним никто не смеялся. Надо было петь. Эхананан запел. Просил Господа сохранить его малое стадо от волчьих зубов, и от холодного ночного ветра, просил, чтобы ручей не пересох, и снег не пошёл в этом году. Песня была длинная, мотив варварский, голос хрипловатый. Выходило нехорошо. Пастух сам остановился, почувствовав, что уже надо остановиться.
Спустя молчание царь сказал.
– Песня от простого сердца. При моём войске были лучшие храмовые псалмопевцы. Они услаждали мой слух и возвышали мой дух, и я считал себя властителем красоты, слушая их, и видел Израиль воистину избранным перед всеми племенами. Я велел им пойти к НЕМУ и показать себя. Они отказались, сказали, что не смеют и боятся, что они никто перед НИМ.
– Что мне красота речений. Одно верно знаю – необрезанный не может возводить клеветы на воинство Бога Живого.
Царь вдруг быстро сел на ложе, опершись ладонью о львиную голову.
– Но, может, ты пророк-прозорливец? Может, имеешь наущение от Бога, и выйдешь перед необрезанным, и смутишь ЕГО!
– Молод я, и пастух, как же мне прозревать и пророчествовать? Не в моих то силах.
– Когда бы только не в твоих, – с болезненным сарказмом в голосе воскликнул царь. – Нет пророка в моём войске. Я звал Самуила, он не пришёл, и не откликнулся. Если Самуил боится выйти перед НИМ, как же Саул может победить! ОН высылает, и уже сорок дней, возвестить над всей долиной и над всем войском, что Израиль беззвучен, бессловесен и беспросветен. И где же здесь клеветы?!
Услышав эти слова, Эхананан подумал, что царь сидя бредит в густом благовонном настое, и всё утопает в этом бреду. И светильники, и длиннобородый, безмолвный Авенир, и он сам, пастух с палкою.
– Бог оставил меня, и оставил Израиль за грехи наши.
– Не слова лишь одни, все эти слова?
– Ни один из моих воинов, пятидесятиначальников не поднимет копья, видя, что дух Израиля повержен красотою и мудростью необрезанного. Израиль юн, горяч, слеп, дик и погибнет; филистимлянин древен, спокоен, возвышен, красив и пребудет.
– Но слышал я, что истукан Дагона пал ниц перед Ковчегом Завета, хотя бы и пленённым.
Царь застонал.
– Тогда Бог был с Израилем. Необрезанные думали, что Ковчег в их руках, а он прочно был в руках Божиих. И даже пленив Ковчег, они сомневались, а не поклониться ли ему? Теперь всё не так. Наше войско велико, а мои воины меж собою говорят, что теперь они не рабы Божии, а рабы лишь Сауловы. А Саул – власть не от Бога, потому немощен духом. Не поклониться ли тому, кто воистину силён?
И царь медленно повалился на спину.
– Позволь мне выйти против НЕГО.
Саул не успел ответить, как в шатре появился, отвалив матерчатую занавесь и впустив внутрь клубы пыльного света, молодой мужчина в боевом облаченье. Кожаный панцырь его был покрыт серебряными пластинами в виде рыбок, в рукояти меча тускло блеснули драгоценные камни, на голове широкий золотой обруч со священными письменами. Облаченье было богатое, но на фигуре вошедшего смотрелось неподобающе, как будто надел он его нехотя. Между тем, это был царский сын Ионафан. Не обращая внимания на босоногого пастуха, он наклонился к отцу и начал шептать что-то яростное, быстро шевеля тонкими губами. Такое было впечатление, что слова он вливает прямо в ухо сухой львиной головы, и та в ответ оскаливается.