Постоянный конкурент Филиппова, булочник Савостьянов, имевший собственные пекарни и магазины на Арбате, Никитской и в других престижных местах, использовал для своей выпечки воду из дворового колодца. Однажды к Савостьянову пожаловала санитарная инспекция и убедилась, что колодец расположен в недопустимой близости к отхожему месту и вода в нем какая-то мутная. Взяли пробу для анализа. Через сутки вода дала густой темный осадок, состоявший, как сразу и выяснилось, из человеческих фекалий. Проводивший экспертизу доктор-немец был особенно обескуражен: он и сам, прельстившись носимым Савостьяновым званием «поставщика Двора Его Императорского Величества», был его постоянным покупателем.
При всем этом, по обычной для мастеровой Москвы традиции, пекари проживали там же, где и работали, то есть в пекарне. Тот же стол, на котором днем месили тесто, вечерами превращался в место ночлега. На нем рабочие раскладывали свои тюфяки, а онучи развешивали для просушки по квашням и кулям с мукой.
Надо представлять себе облик этих людей, чтобы в полной мере оценить ситуацию. Автор одних очень редких мемуаров, относящихся к 1860-м годам, мелкий лавочник, вспоминал, как, задумав обзавестись семьей, он стал отчаянно франтить: «рубаху каждую неделю менял, манишку — через две недели, раза два в неделю и сапоги почистишь. Одним словом, стал казаться женихом»[77]. Естественно возникает вопрос: сколь же часто менялось белье и чистились сапоги в обычном, не жениховском состоянии?
Бани в Москве никогда не были редкостью, но посещение бани (равно как и стирка) стоило денег, и если нужно было сэкономить, на чистоте экономили в первую очередь. К тому же и древняя традиция банных суббот уже к концу XVIII века была русским простонародьем успешно изжита. В подмосковных деревнях бани сделались к этому времени редкостью и роскошью, и стало считаться нормальным (и это зафиксировано этнографами) мыться целиком один раз в месяц (в корыте или в недрах русской печи). Эту же привычку крестьяне привозили в город. Баню чаще посещали с медицинскими целями (при простуде или для протрезвления), чем для мытья. Соответственно, практически всякий простолюдин (и всякий пекарь) мог похвастаться не только собственным запахом, но нередко и коллекцией «домашних» насекомых — блох и вшей, которые чувствовали себя на хозяине вполне вольготно.
И что же? А ничего. И Филиппов, и Савостьянов выпекали действительно вкуснейший хлеб, и во всем невзыскательные москвичи потребляли его с удовольствием и старались поменьше задумываться о «технологических подробностях» производства.
К грязи рукотворной в Москве добавлялась и грязь природная. Почва в городе сырая и глинистая; борьба с вездесущей грязью ведется и по сей день, и не сказать, чтобы городские власти вкупе со всеми полчищами дворников одержали над ней победу. Даже сплошь закованные в асфальт улицы при каждом ненастье покрываются слоем грязи и избавиться от нее решительно невозможно. В старину же московская грязь, особенно по окраинам, представляла серьезную проблему. Так, исключительно грязным местом были окрестности речки Черногрязки (само название красноречиво!). Здешние топи славились тем, что однажды, к конфузу московского градоначальства, тут намертво завязла карета с юными великими князьями, возвращавшимися в Кремль с Курского вокзала, где провожали свою августейшую маменьку, императрицу Марию Александровну.
Не намного лучше было с районом Миус. «Грязь на Миусской обширной площади существовала даже в 1856 году, — вспоминал Д. И. Никифоров. — В коронацию Александра II я ехал с теперешней Долгоруковской улицы в павильон Ходынского лагеря, пересекая Миусскую площадь, и экипаж мой застрял в трясине… так что созванные ночью рабочие вытаскивали его рычагами»[78].
Между Гавриковым переулком и Переведеновкой лежала «обширная, редко пересыхавшая лужа, которая напоминала целое грязное озеро и способна была (что изредка и случалось) поглотить в своих недрах любую извозчичью лошадь с пролеткой»[79]. Большая Преображенская была знаменита тем, что лошадь уходила в тамошнюю грязь по колено. В непроходимой трясине Дорогомилова, как уверял Андрей Белый, однажды в буквальном смысле утонул некто Казаринов, «два раза в год дирижировавший в Благородном собрании… сват-брат всей Москвы»[80]. И число московских трясин этим не исчерпывалось.
Н. И. Пирогов вспоминал: «Раз в безлунный, темный осенний вечер я, не желая передать извозчику более пятачка, загряз по щиколотку в каком-то глухом закоулке и был атакован собаками; перепутавшись не на шутку, я кричал во все горло, отбивался бросанием грязи и наконец кое-как выбрался из нее, весь испачканный и с потерею галош»[81].
Конечно, бороться с природной грязью можно было только мощением улиц, и меры в этом направлении в городе принимались издавна — века с XIV мостили бревнами, а начиная с Петровской эпохи — камнем. С начала XVIII века стали распространяться булыжные мостовые, вплоть до конца девятнадцатого столетия остававшиеся наиболее популярными в городе. Сооружали их из довольно крупных камней овальной и круглой формы. По такому покрытию было тяжело ходить пешком, а экипажи на булыжнике издавали сильный грохот. В связи с этим возникла традиция: когда в доме находился тяжело больной человек, умирающий или роженица, приобретали несколько возов соломы и застилали ею всю прилегающую к дому замощенную проезжую часть.
Помимо этого в Москве предпринимались попытки использовать и другие материалы для мощения: каменные торцы (как на Красной площади) — оказалось дорого, так что широкого распространения не получило; кирпич — в 1880-е годы такие мостовые даже вошли в моду, но оказались невыгодны, ибо были недолговечны (кирпич быстро крошился). Пробовали мостить и деревянными торцами, как в Петербурге. При такой отмостке в землю вертикально забивали равные по высоте обрезки бревен, предварительно ошкуренных и обтесанных в виде шестигранника (для более плотного прилегания). Такая напоминавшая соты мостовая в 1870–1880-х годах была уложена между Страстной площадью и генерал-губернаторским домом на Тверской. Она была ровной, гладкой, «мягкой» для хождения и на удивление тихой: колеса по ней катились легко и бесшумно, но в московских условиях торцы быстро сгнивали и потому также не прижились.
С 1870-х годов на проезжую часть некоторых улиц стали класть асфальт. До этого в конце 1830-х попытались делать асфальтовые тротуары, но рецептура покрытия в то время была несовершенна и, как писал современник, «в летний жар асфальт размягчался и прилипал к подошвам гуляющих по тротуару, а в зимнее время трескался от стужи»[82].
Прокладывали и чинили асфальтовые мостовые обычно в летнее время; асфальт варили прямо на месте работ в огромных чанах. Жар и вонь от асфальтовых чанов в жаркие летние дни были совершенно невыносимы, и это, между прочим, способствовало распространению моды на подмосковные дачи, куда стали рваться уехать даже не особенно состоятельные жители. Ночью в котлах на остывающей асфальтовой массе повадились спать бездомные и бродяги — традиция, сохранявшаяся и в XX веке, почти до 1930-х годов.
При всех экспериментах, производившихся с мостовыми, их было, во-первых, совершенно недостаточно: даже перед Первой мировой войной замощено в Москве было всего 67 улиц, а в конце XIX века таковых было около пятидесяти. Во-вторых, там, где мостовые были, они отличались по большей части прескверным качеством. Доходило до того, что заезжие иностранцы спрашивали: «Почему Москву мостят камнем острием вверх?» — они были уверены, что это делается специально для каких-то тайных целей.
Вплоть до середины XIX века мощение входило в обязанность домовладельцев, а те справлялись с этой повинностью как бог на душу положит. Где-то отмостка была получше, где-то похуже; встречались и хозяева, которые по ночам тихонько воровали булыжник из мостовой соседа, чтобы залатать прорехи в собственном мощении. В результате большинство улиц, даже Тверская, изобиловало ямами. Полиция обязана была следить за мощением, но вовремя данная взятка часто способна была закрыть ей глаза на любую неисправность. Особенно плохи были мостовые перед церквами и казенными зданиями, и здесь даже полиция была бессильна. Если к плохому мощению добавить традиционную «горбатость» проезжей части (чтобы вода лучше стекала), то нетрудно себе представить, в какой ад превращалась езда по таким мостовым. Извозчичьи пролетки прыгали по камням и выбоинам и летали по ухабам, так что иногда у пассажиров возникало что-то вроде морской болезни. Велик и реален был и риск вылететь на ходу из экипажа.
Очистка мостовых от снега и льда также входила в обязанность домовладельцев или, скорее, их дворников, но и здесь далеко не все были исправны, и зимой ухабистость улиц даже возрастала. Там же, где хорошо убирали, могли возникнуть иные проблемы: «Если затем (после уборки) не было снегопада, то тяжелые полозья саней царапали по булыжнику, и тяжелые возы застревали, особенно при подъеме в гору»[83]. Весной наступала распутица и длилась, в зависимости от погоды, иной раз до шести недель, и наиболее благоразумные из московских обывателей, если позволяли жизненные обстоятельства, старались в это время вообще не покидать домов.