К этой-то Зине Бухариной и собралась сегодня ее "группа".
— Как подумаю, что через два месяца выпуск, так даже в жар бросает! — прозвенел голосок Черкешенки, по привычке то заплетающей, то расплетающей маленькими хрупкими пальчиками концы длинных черных кос.
— Да… выпуск… все радостные, счастливые, в белых платьях… в белых шляпах… как на праздник… А для многих и не праздник это вовсе, а долгая, мучительная, серая, трудовая лямка, — послышался голос Карской, некрасивой девочки в очках, с изрытым оспою лицом и шершавыми руками.
— Ну пошла-поехала наша святоша! — скривив маленький ротик, сказала Малявка, — то есть удивительно даже, как от вас, Карская, панихидой пахнет…
— Нет, панихидой пахнет от меня, — подхватила Рант, и ее шаловливые глазенки засияли восторгом, в то время как бледные губы улыбались с печальной и сладкой грустью, — панихиду по мне служить будут… Ведь я «обреченная»… У нас все умерли рано: и мама, и бабушка, и Таля, сестра, все от чахотки. Не умерли даже, а растаяли точно, как снег, как свечи, и я растаю. Увидите, mesdam'очки. Вскроется Нева, зацветут липы, ландыши забелеют в лесу, соловей защелкает ночью, а я буду сидеть в белом пеньюаре на балконе и слушать голоса ночи в последний раз… в последний…
— Ночью какие же голоса бывают? — спросила Додошка — Ночью только кошки пищат и дерутся!
— Нет, это невесть что такое! Ты нестерпима, Додошка! Тут ландыши и соловьи, а она — кошки! Я тебя прогоню из «группы», если ты будешь такой дурой, — рассердилась Креолка, сверкнув глазами на сконфуженную девочку.
— Додошка, а ты что будешь делать после выпуска? — обратилась Воронская к толстушке.
— Я, девочки, вы же знаете, ходить буду. Из города в город, из деревни в деревню. Ах, хорошо!.. Учить ребят не надо по крайней мере — это раз. На балы тоже выезжать не надо и корсет надевать — это два; моя тетка-фрейлина, наверное, меня по балам таскать пожелает. И есть можно тогда, как хочешь, а не в завтрак и обед только — это три… Ясно, как шоколад. Чудная жизнь!..
— А Вороненок с Креолкой великими людьми станут: одна — писательница, поэтесса, другая — художница… Успех и лавры… Дивно! Хорошо!.. — прозвучал восторженно голос Хохлушки.
— А я, — проговорила Елецкая-Лотос, — я, медамочки, совсем из мира уйду…
— Как, в монастырь пострижешься? — раздался недоумевающий голос Малявки.
— О, нет! Я уйду в другой мир, куда есть впуск только избранным духам, — продолжало Елецкая, и русалочьи глаза ее приняли выражение таинственности.
— Ты хочешь умереть, как Рант? Да? Душка… ты обречена смерти? — широко раскрывая черные глаза и замирая от предвкушения чего-то необычайного, проговорила Черкешенка.
— Нет, не то… не то…
Ольга порывисто встала. От этого быстрого движения упали и рассыпались длинные пряди ее волос, слабо закрученные на затылке. Она сбросила себе на грудь их пышные волны, отчего лицо ее, окруженное, точно рамой, живыми струйками черных кудрей, стало еще значительнее и бледнее.
— Я устрою себе комнату, большую, без окон и дверей, темную, темную, как ночь… И все завешу коврами… восточными… — глухо звучал низкий грудной голос Ольги, — а посреди поставлю курильницу на треножнике, как в храме Дианы на картине, которую я видела в журнале «Нива»… И голубоватый дымок будет куриться на треножнике день и ночь, день и ночь… И день и ночь я не буду выходить из моей восточной комнаты… И будут тогда слетать ко мне мои сны голубые, духи светлые и могучие, и Гарун-аль-Рашид, и Черный Принц, и святая Агния, — все будут слетаться…
— Ха-ха-ха! — прервал неожиданно вдохновенную речь девушки веселый смех Лиды. — Ха-ха-ха-ха!
Лотос точно проснулась, грубо разбуженная от сна. С минуту она смотрела на всех, ничего не понимая, потом до боли закусила губы и глухо проговорила:
— Удивительно бестактно! Право же, у тебя нет ничего святого, Воронская…
— Елочка, прости!.. Милая, прости!.. — валясь ничком и колотя ногами о соседнюю постель, сквозь хохот говорила Воронская. — Как же духи-то… духи… через что они пролезут к тебе?… Ха-ха-ха!..
— А в потолке будет дырка, ясно, как шоколад! Неужели же ты этого не понимаешь? — вставила свое слово Додошка.
— Ах, как вы глупы! — произнесла, поднимая глаза к небу, Елецкая. — Но ведь духи бестелесны, они могут пройти даже сквозь иголье ушко… И я не понимаю, чему тут смеяться… — обидчиво заключила она, пожимая плечами.
— Прости, Елочка, но неужели ты еще веришь в Черного Принца и прочую чепуху? — спросила Лида.
— Воронская, молчите, а то я не ручаюсь за себя… Я наговорю вам дерзостей, Воронская… А между тем я так обязана вам… — прошептала Елецкая и закрыла лицо руками.
"Нет, она неисправима", — подумала Лида, и она с сожалением взглянула на подругу.
— Перестаньте спорить, медамочки, — послышался веселый голос Хохлушки, — напоследок мирно жить надо, чтобы в памяти остались хорошие дни, хорошие воспоминания… Ведь разлучимся скоро. Одни на север, другие на юг, или на запад, как сказал Аполлон Бельведерский, разлетимся, точно птицы…
— А ты, Маруся, улетишь в Хохландию свою?
— В Хохландию, девочки! Ах, и хорошо там, милые! Когда бы вы знали только! Солнышко жарко греет, вишневые садочки наливаются, мазанки белые, как невесты, а по вечерам на хуторе парубки гопак пляшут. То-то гарно, гарные мои…
— А что ты там, Маруся, делать будешь? — заинтересовались девочки, и глаза их начинали разгораться понемногу; очевидно, девочки уже мысленно видели перед собою роскошные картины дальнего юга.
— А никому не скажете, девочки, коли выдам вам тайну мою? — и глаза некрасивой, но свежей и ясной, как весеннее утро, девушки зажглись огоньком счастья.
— Не выдадим, Марочка, говори скорее, — зазвенели молодые звонкие голоса.
— Я невеста, девочки… Уж давно моего Гриця невеста… Нас родители с детства сговорили… Хутора наши рядом, так мы ровно брат с сестрой, давно друг друга знаем… Обручены уж с год… А как выйду, так сразу после выпуска и свадьба будет…
— Выпуск!.. Свадьба!.. С год как обручены!.. Господи, как хорошо!..
— А ты любишь своего жениха, Маруся? Марочка, милая, любишь?… Скажи! — допрашивали девочки, с невольным уважением поглядывая на свою совсем взрослую подругу-невесту, какой она им теперь казалась.
— Ах вы, глупые девочки, — засмеялась Мара, — конечно, люблю… Люблю его дорогого, как земля солнышко любит, как цветок полевую росу… Портрет его ношу который год на груди… Его нельзя не любить… Он честный, светлый, хороший…
— Покажи портрет, Мара, покажи! — так и всколыхнулись девочки.
С тою же широкой улыбкой, не сходящей с ее румяных губ, Хохлушка вынула небольшой медальон из-за пазухи, раскрыла его, и перед «группой» предстало изображение симпатичного белокурого юноши в белой вышитой рубах с открытым добродушным лицом.
— Это мой Гриц, — не без некоторой гордости проговорила Мара, пряча свое сокровище снова на груди.
— Масальская, ты изменница! Четыре года подряд ты обожала Чудицкого, а сама невестой была какого-то Гриця! Очень это непорядочно, Масальская, с твоей стороны, — шипела Малявка, злыми глазами впиваясь в Мару.
— Не смей злиться, Малявка! Нехорошо! На сердитых воду возят, — рука Воронской легла на плечо девушки. — Неужели же ты понять не можешь, что все наше обожанье, беготня за учителями — все это шутка, безделье, глупость одна… Заперты мы здесь в четырех стенах, ни света Божьего, ни звука до нас не доходит, ну и понятно, каждый человек "с воли" нам кажется чудом совершенства. Чудицкий прекрасный человек, и я его очень уважаю и за чтение его, и за его гуманность с нами, но это не значит, что я люблю его… Мара Масальская тоже. Не правда ли, Мара?
Та, не говоря ни слова, молча обняла ее.
— Воронская так говорит потому, что у нее тоже есть кто-то. Она любит тоже, — заметила Малявка.
— Ты любишь, Воронская? Любишь? — приставала к сероглазой девочке Рант.
— Люблю, — серьезно и кратко произнесла Лида, и улыбка осветила ее лицо.
— Ага! Вот видишь!.. Видишь!.. Я говорила!.. И какая скрытница!.. Какая "молчанка"!.. От кого таится?! От подруг, от всей "группы"! — хорохорились девочки.
Малявка суетилась и негодовала больше всех.
— Кого же ты любишь, Вороненок? Выкладывай по-товарищески! — снисходительно улыбнулась Креолка.
— Люблю, — проговорила девочка, и насмешливый огонек ее глаз ушел, скрылся куда-то глубоко, — люблю моего папу-солнышко, люблю маму Нелли, люблю сестру Нинушу, братьев, и… и… Симу Эльскую, хоть она и сердится на меня. А больше всех люблю мое солнышко, моего папу. Его люблю больше жизни, больше мира, больше всего! — заключила она пылко и прижала свои худенькие руки к груди. Потом хрустнула длинными пальцами и вдруг рассмеялась счастливо, радостно и задорно, а затем быстро-быстро заговорила: