— Раз тебя поставили дневальным, ты обязан печку топить. Какой же ты солдат, если дров не сумел раздобыть! — заявил мне помощник начальника штаба по разведке.
Он вывел меня из землянки и сказал, указывая куда-то в темноту: «Возле землянки командира полка стоит бричка. Ползи туда по-пластунски, чтобы часовой не заметил. Вынешь чеку из задней оси и снимай большое колесо, только по-тихому. И обратно его таким же макаром приволоки, мы его в землянке разобьем, на два раза хватит подтопиться».
Я ответил ему: «Товарищ капитан, я в темноте ничего не вижу, и вообще я воровать отказываюсь. Как командир полка будет ездить без колеса?»
— Командир полка и без твоих забот проживет, а ты о нас должен позаботиться, на х. ра ты нам тогда нужен?! — сказал в сердцах помощник начальника штаба по разведке и сам нырнул в темноту. Примерно через час он вернулся, таща колесо.
— Совести у тебя солдатской нет! — зло пробурчал капитан, — по твоей милости, я, офицер, как свинья, должен был в грязи валяться. Раз ты такой честный, тебе греться на ворованном тепле не положено. И вообще, катись-ка ты лучше от нас к е матери! Без тебя обойдемся…
После того, как офицеры меня прогнали, я был переведен в полковой обоз.
Часть 3. Саперная Одиссея
Я уже писая о постигшем меня разочаровании после того как, наконец, дорвался до фронта, движимый патриотическим порывом и стремлением к подвигу. Я думал, что окажусь среди «своих» в буквальном смысле этого слова, как будто бы во дворе в Новых домах. В моем представлении на войне граница между «своими» и «чужими» совпадала с передовой: по ту сторону были чужие, или враги, по нашу — свои. По наивности, я всех их валил в одну кучу, раз они все наши, советские. Но оказалось, что свои своим рознь.
Читатель, вероятно, помнит, какая катастрофа меня постигла в связи с таинственной пропажей моих очков. В какую-то минуту мне казалось, что «увести» их мог только уэллсовский человек-невидимка, но все произошло куда проще: очки, как и ушанку, увели солдаты того самого отделения, с которым я был во внеочередном наряде. Просто отделение это оказалось из другой роты, в глазах которой я, разумеется, никак не был своим.
Вот это все и называлось солдатской совестью. — У своих не воруй, а только у чужих.
Когда я отказался стащить для офицеров, с которыми я находился вместе, «полковничье колесо», то тем самым попрал святая святых — эту самую солдатскую совесть.
Раньше мне никогда не приходилось красть. Даже моя китайская няня, водившая меня в мои пять лет в тянь-цзиньские бардаки, — и та считала воровство самым смертным грехом. Теперь, по прошествии четверти века, я могу чистосердечно признаться, что, несмотря на полученное воспитание, мне доводилось участвовать и в кражах, и в грабежах, особенно в тот период, когда я был писарем в стрелковой роте.
Собственно говоря, и по закону двора, у чужих также красть не возбранялось. Это было мне с детства известно. Например, в школе можно было красть все, что хочешь. И если бы не наш директор, Михаил Петрович Хухалов, который жил в школьном дворе и ходил не расставаясь с холодным оружием, пролетарская окраина растащила бы школу «по винтику, по кирпичику», как пелось тогда в популярной песне «Кирпичики».
Способствовали воровству и наши шефы с завода «Москабель», снабжавшие школу старым оборудованием и инструментом для занятий по труду и поставлявшие в школьную столовку алюминиевую посуду.
Казенное оборудование на социалистическом предприятии всегда находится под угрозой хищения. Похищенная соцсобственность на первом этапе коммунизма, как правило, шла членам коллектива на пропой. Поэтому для обеспечения общественного контроля и в помощь милиции на получаемом нами заводском инструменте был выдавлен глубокий штамп «украдено с „Москабеля“».
Разумеется, эта информация предназначалась для взрослых строителей социалистического общества. Дети не понимали воспитательного значения этих слов и воспринимали их буквально: раз все равно ворованное, значит, и нам не грех утащить! И тащили, несмотря на хухаловский кинжал.
Впрочем, во дворе я мог считаться «своим» и без воровства. От меня требовалось лишь не «лягавить». На фронте совсем другое. На фронте я был солдат, а у солдата, как я уже подчеркивал, должна была быть солдатская совесть.
Однажды, я, правда, чуть было не «слягавил» по милости своего друга детства и защитника Карла Маркса. Служил я тогда писарем в саперной роте, и оперуполномоченный особого отдела Скопцов сыграл на моей преданности пролетарскому интернационализму с целью получить «лягавую» информацию о мародерстве в нашей роте.
Выпивая как-то со своим закадычным другом, командиром роты Семыкиным, он услышал из уст последнего слова, прозвучавшие для него, как вызов: «Мои люди, — сказал Семыкин, — меня никогда не продадут!» Затем они поспорили по этому поводу на пол-литра. Как всегда, на меня выпал жребий стать орудием в руках особиста. О том, как я повел себя в этой ситуации, я еще расскажу, ибо, как известно, любую историю, в которой замешан особист, в два слова не уложишь. А пока вернусь к своим разочарованиям.
Прежде всего я разочаровался в своих дружках Ваське и Сашке. Мы, трое придурков из запасного полка, сговорились держаться вместе. Вместе пошли в одну роту, выдав себя за «курских». А получилось, что оба отвернулись от меня в беде, когда у меня украли очки. Из-за этого, еще числясь в ротных списках, я выбыл из строя. У Васьки в отделении стало не хватать одного бойца, и он зашипел на меня, как змей: «Из-за тебя мое отделение на первое место не может выйти! Знал бы, что ты такая б…дь, никогда бы с тобой не связался!»
Сашка ему вторил более интеллигентно:
— Ты нас-таки подвел. И зачем я тебя притащил на свою ж… Теперь взвод не сможет выйти на первое место!
Дружки заделались типичными службистами-хохлами, и обращаться к ним я должен был только официально: «товарищ старшина» или «товарищ сержант».
Во дворе каждого, кто бросал друга в беде, сразу причисляли к «лягавым», а Сашка, пока я был в роте, вместо того, чтобы защищать меня перед начальством, сам еще на меня наступал. Самым железным аргументом было у него: «дружба — дружбой, а служба — службой». Однако впоследствии ему самому пришлось обратиться ко мне во время боев за Севастополь. Тогда я был уже в саперной роте и в трофейных очках, бежал на передовую с очень срочным донесением к полковому инженеру. Сашка окликнул меня, попросил воды — он лежал раненый в бедро. Санитары сделали ему перевязку и должны были за ним вернуться. Повторяю — донесение мое было очень срочным, но я не мог ответить ему: «дружба — дружбой, а служба — службой». Воды у меня не было, а до ближайшего колодца пришлось бежать километра три. Колодец оказался весь вычерпан. Пришлось спускаться вниз, на самое дно, на веревке… В общем, когда я вернулся с котелком воды, он меня даже не узнал, был в бреду. И тогда, к своему удивлению, я узнал, что Сашка мне вроде бы приходится своим, несмотря на то, что он выдавал себя за хохла, он ни с того ни с сего начал бредить на идиш (у нас в доме идиш был секретным языком, который тетя употребляла в конспиративных целях, когда хотела скрыть что-то от меня или от няни). Единственную фразу, которую я понял из Сашкиного бреда, была: «гейт ир ин дер эрд мит айре мициес» (что на солдатском жаргоне означало — а пошли вы все на х… с вашими добрыми намерениями). До сих пор не могу понять, кому он адресовал эти слова, почти испуская дыхание. Нет, не так я представлял себе фронтовую дружбу и вообще отношения на фронте. Замечу к слову, что история с Сашкой меня кое-чему научила. Своих подпольных единоплеменников, которых я потом встречал немало, я научился распознавать и за нос водить себя больше не давал. Разобравшись более-менее в людях, я всей душой потянулся к животным, когда меня списали из стрелковой роты в обоз. Животные, по крайней мере, не скрывали своей национальности и не воровали. Кое-какой опыт общения с миром животных я имел в детстве. Я уже упоминал, что у меня была черепаха Синь, величиной с суповую тарелку. Я с ней разговаривал по-китайски, и она меня понимала. Папа мне как-то объяснил, что черепахи живут очень долго, и поэтому моя Синь обязательно проживет до тех времен, когда во всем мире построят коммунизм. Но, к ее несчастью (а может, и к счастью), моя любимая черепаха до коммунизма не дожила. Из-за няни, которая была заражена «пережитками проклятого прошлого», как говорил папа.
Няня приехала к нам из деревни зимой, а черепаха в это время спала где-то под кроватью. Весной она проснулась и, к ужасу няни, стала ползать по комнате. Разумеется, няня, с ее богатым воображением, решила, что это нечистая сила, сатана, схватила икону и стала черепаху крестить, чтобы изгнать сатану вон. Когда же это не помогло, она шваброй вытолкала беднягу Синь на балкон и сбросила ее с пятого этажа.