Овцы, а не, скажем, Зеленым Горошком, как бы ему хотелось? История эта случилась назад тому тысячи и тысячи лет, во времена, когда и сами бобы едва появились на свет, и имеет она прямейшее отношение к проблеме: что было ранее – индивид, род или вид… К тому же к истории этой примешано столько небылиц, что с точностью говорить о чем-то затруднительно, достоверно известного маловато, а посему восстановить ее можно лишь примерно и опираясь скорей на домыслы, чем на факты. Словом, история эта будто нарочно создана для поэтов и весьма приманчива для их воображения. Однако поспешим оговориться: тот, кого звали Черным Бобом, берясь за очередное дело, под именем своим никогда не работал, а придирчиво подбирал себе новое прозвище или же присваивал имя страдальца, чьим бренным телом вынужден был воспользоваться. К тому же этот самый Черный Боб издавна – ежели только в разговоре о нем уместно пользоваться какими-либо временными категориями – слыл докой по части «последнего гвоздя». Он, как тореро, выходил на арену под самый конец, когда подручные уже успевали разыграть большую часть боя. Тут он и подыскивал себе подходящее тело среди близких умирающего пациента – тело родственника, соседа или друга, – дабы родство, дружба или соседство позволяли ему беспрепятственно бывать в нужном доме, кружить рядом, помогать выхаживать больного. Он глаз не спускал с подопечного и усердствовал, на иной взгляд, сверх меры. Зато как скоро приходила пора и умирающий, отменно подготовленный, слабел душой, Черный Боб наносил свой коронный удар, вернейший удар, так что новопреставленный без лишней волокиты и дотошных разбирательств мог отправляться прямехонько в преисподнюю. С тех пор как за Черным Бобом укрепилась слава мастера, он и участвовать стал лишь в самых громких корридах, брал на себя лишь самых свирепых быков, словом, занимался персонами известными, особо ценимыми в преисподней, где весьма пеклись о качестве новых поступлений и любили покичиться победой, ежели удавалось заткнуть за пояс Противную Сторону, отбив у нее в тяжком бою завидную добычу.
Да, Черный Боб сделался искуснейшим мастером, но со всем тем не отпускала его одна тайная мечта. Ведь до сей поры ни разу не случилось ему попользоваться стоящим человеческим телом, чтобы было оно ему в радость и принесло хоть каплю удовольствия. На долю его выпало немало громких дел, какими не зазорно похвастаться любому бесу, но вот беда – раз за разом вселялся он в тела немощные, неказистые или совсем уж грубо скроенные. К примеру сказать, как-то отправили его спешно в Рим с приказом взять на попечение занемогшего кардинала Риччи, и Черный Боб лелеял надежду, что дозволят ему воплотиться в тело прекрасной Катарины, которая вертелась поблизости. Куда там! Была ему уготована безобразная оболочка старого слуги, вдобавок скрюченного ревматизмом и посему терпевшего муки, сравнить которые возможно только с муками адовыми. А время спустя довелось Черному Бобу слетать во Флоренцию – похлопотать об известной куртизанке и покровительнице искусств Симонетте, в доме которой, и согреваясь ее любовью, собирались именитые мужи для изысканных бесед. Стоит ли говорить, что успеха ради вселился Черный Боб в шута, поскольку больная всячески того привечала – только он своими выходками умел рассеять ее меланхолию. Шут же был от роду крив, да к тому же горбат, а умом и вовсе убог.
Наконец, тому лет двадцать велели Черному Бобу заняться великим теологом и последователем Блаженного Августина падре Тельесом, решивши, что тот вот-вот испустит дух. Бес-то в спешке и юркнул в тело некоего монаха из немцев, Иеронимуса Вельчека. Так этот самый падре Вельчек страдал язвой желудка и питался протертыми кашами. И как назло, в расчетах преисподней случилась в тот раз промашка, и падре Тельес после тяжкой болезни стал поправляться и благодаря стараниям еврейского врача-безбожника сделался живей прежнего – несмотря на почтенные свои семьдесят с хвостиком и ощутительную телесную немощность. И двух месяцев не прошло, как вернулся он в университет Саламанки и, поднявшись на свою кафедру, продолжил курс лекций о Святой Троице. А Черный Боб, рассудив, что больше ему тут делать нечего, воротился в преисподнюю, да только там, внизу, полагали, что теолога-августинца без пригляда оставлять не годится, и Черного Боба вновь отправили в Саламанку, где ему предстояло еще невесть сколько времени терпеть боли в желудке и перебиваться молоком да протертыми кашами – до той поры, пока падре Тельес и вправду не помрет.
Так вот и протекли помянутые нами двадцать лет. И влачил Черный Боб жалкую монастырскую жизнь, не смея позволить себе наималейших развлечений, ибо имел строгое предписание: никакими нечестивыми поступками или веселыми похождениями не пятнать добрую славу монаха, в чье бренное тело он, к вящему своему неудовольствию, вселился. На первых порах помаялся Черный Боб тоской и недугами, а потом от скуки взялся изучать теологию, заделавшись учеником падре Тельеса. И стоит принять в соображение, что явилось это курьезнейшим эпизодом в истории преисподней. Так-то оно так, да только написанные на неудобоваримой латыни и лишенные всяких литературных достоинств трактаты содержали мысли о Божественном, а тот самый дряхлый старичок, который, казалось, дунь – и рассыплется, знал о Боге поболе любого другого, правда, с одной оговоркой: в душе-то он был атеистом.
Не страдай Черный Боб так сильно от язвы, он бы и дальше готов был вести такую жизнь и не желал бы смерти учителю, но проклятущий желудок был словно набит горячими угольями, и если днем Боб просто ходил с постной миной, то ночами боль не позволяла ему глаз сомкнуть, ибо проклятая язва сна не знала и жгла так, что не было способа пригасить этот огонь. Так что Черный Боб поневоле клял живучесть падре Тельеса, хотя сознавал, сколь многим ему обязан. Но ведь и то правда, что благодарность никогда не значилась в числе его добродетелей.
Черный Боб – в облике падре Вельчека – слыл в Саламанке за чудака. В университете занимал он должность адъюнкта, и студенческая братия, люто его ненавидя, еще и выказывала ему презрение – за то, что рабски повторял он мысли падре Тельеса. Словом, на всем, что исходило от сего монаха, лежала печать ума посредственного и тусклого. В его обязанности также входило исповедовать неимущих студентов из одного местного колехио, и никто другой не накладывал столь суровых епитимий, никто не был столь строг с распутниками. Правда, уже после его смерти припомнилось, что катехизисом он студентов никогда не мучил и проявлял к нему безразличие, кое попахивало ересью. Но, возможно, это лишь