больно много. А есть ли указания, как поступить с телом монаха?
– На сей счет никаких указаний нет…
– Тогда…
Черный Боб радостно вскрикнул, и бездыханное тело Вельчека рухнуло на плиты.
– Пропади ты пропадом! – крикнул Боб, вылетая из ненавистной оболочки.
– Ты что, так и бросишь его тут?
– Отчего же нет?
– Это не годится, да и предначертан ему был иной конец.
Надоеда оглядел распростертое тело с чувством, похожим на сострадание, хоть и имело это чувство иную природу: так смотрят на произведение искусства, кое могло бы стать шедевром, но по недомыслию художника иль по его злой воле оказалось безвозвратно испорченным.
– Сразу видно, что ты католик, да еще из самых твердолобых, – пробормотал он, – тебе все одно: что эдакая смерть, что иная, пускай противоречит это любым законам метафизики. У нас – иначе. И один из наших великих поэтов уже придумал максиму, которой суждено произвести революцию в морали. «Будь верен самому себе», – сказал он. Доводилось ли тебе слыхать что-либо более новое и вдохновенное? А смысл таков: все в тебе предопределено, будь верен своему предназначению. Или так: когда рождается человек, в самом событии рождения уже таится весь жизненный путь его, включая смерть. Само собой, каждому должно на пути своем принимать решения, делать выбор, и, не спорю, иной раз возникает видимость, будто человек свершает что-то своей волей, да в иные моменты он и впрямь достигает некоей свободы; но кто воистину глубоко постиг себя, непременно выберет то, что ему и положено выбрать, – так умелый драматург повелевает персонажами, опираясь на закон естественной необходимости. А того, кто делает скверный выбор, следует сравнить со скверным поэтом: результат – иначе говоря, вся жизнь его – ошибка, фальшивая нота. Вообрази человека, которого инстинкты толкают к убийству, блуду иль воровству, а он вознамеривается вести жизнь святую. Его энтелехия, как вы выражаетесь, – стать идеальным бандитом или, скажем, законченным распутником, и, ставши таковым, он осуществил бы предначертанное ему. Но тут он встречается на пути с кем-то, кто говорит ему: «Вот, сын мой, Божий закон. Подчинись ему», и тот тщится жить праведно и – обречен на несовершенство, что есть величайший из грехов.
– Так мыслят протестанты? – недоверчиво спросил Черный Боб.
– Нет, пока они до этого не дошли, но вот-вот дойдут. И изрекут, что каждый человек несет в себе собственную смерть и умереть иной смертью – подлог, величайший обман, величайший оттого, что непоправимый. Вот отчего мне так грустно видеть это брошенное тело. Ты-то знаешь, как он должен умереть: от прободения язвы, в страшных муках, после совершения всех церковных таинств. Но еще не поздно.
– Да, – глухо произнес Черный Боб. – Еще не поздно.
– А утром тебе надлежит отыскать Лепорелло, вселиться в него, изгнав из тела его собственную душу, и поступить на службу к Дон Хуану Тенорио. Но ты еще можешь блеснуть: пусть монах умрет с именем Господа на устах и потом скажут – как настоящий святой, может статься, еще и канонизируют.
– Что ж, я и впрямь блесну, но на свой лад.
– Как?
– Ты навел меня на мысль, и я ею непременно воспользуюсь, – он с ненавистью глянул на тело августинца. – Я провел там, внутри, двадцать лет. Как я страдал! И добро бы я мог утешиться хоть плодами ума его, так нет, ведь и умом-то он был наделен ничтожным. Эх, Надоеда, как мне хотелось, чтобы этот болван оказался человеком недюжинных талантов! Тогда я сумел бы усовершенствовать свои познания или, по крайней мере, стать выдающимся ученым, прославиться на университетском поприще. Но мне не удалось превзойти в науках того же падре Тельеса; верней, все, что знаю, я услыхал из его уст или почерпнул из его книг. А в университете я снискал репутацию толкователя чужих мыслей – всеми презираемого попугая. Вот и весь прибыток: телесные муки и бесконечное униженье личного моего достоинства! И только-то! Эти проблемы не чета кальвинистским глупостям, что тебя нынче занимают. А виной всему этот монах… Я должен отомстить ему и отомщу; уж он у меня помрет вовсе не той смертью, которую ты ему напророчил, уж я себя потешу. Хочешь поразвлечься – пошли со мной.
И он снова юркнул в тело Вельчека.
– Вечно ты затеваешь всякие гнусности, – бросил Надоеда.
Тем временем монах поднялся на ноги, но во взгляде его теперь сверкала решимость Черного Боба.
– Тебе и впрямь не любопытно глянуть, что будет?
– Нет.
– Ну, коли так, прощай!
Монах поднялся с земли, потом притопнул, подпрыгнул и стремительно умчался по воздуху. За ним остался лишь светлый след, как от метеора, да и тот мгновенно растаял. А любители понаблюдать за ночным небом заметили, что той ночью над Саламанкой прошел звездный дождь.
4. Чтобы чуть успокоиться и собраться с мыслями, Черный Боб позволил себе немного попорхать в вышине – привилегия, положенная архангельскому чину. Но передышка оказалась краткой, ибо ветер отнес его на самую окраину города, туда, где нашло приют веселое заведение Селестины.
Час стоял поздний, и посетители успели разойтись, за исключением пары студентов, которые никак не могли расстаться со своими подружками и тешились последними всплесками их любви. Прочие же девушки по велению Селестины собрались на молитву и сонными голосами тянули «Аве Мария», сдабривая ее зевками, и то одна, то другая принималась клевать носом, отчего Селестина сильно гневалась, требуя в подобных делах старания и почтительности.
Едва успели они доползти до середины «Отче наш», как на кухне послышался шум, и хозяйка погнала одну из девиц взглянуть, что там приключилось.
– Ох, свалилось там невесть что, да прямо на печь, – отчиталась та. – И котел опрокинулся, и дрова порассыпались, а вонь какая стоит – и сказать нельзя.
– Небось проделки студентов…
Меж тем на шум прибежали и те девушки, что еще занимались с кавалерами, и получили от Селестины нагоняй: мол, что они себе там думают, уж и с молитвой покончено, пора гостям и честь знать – проваливать подобру-поздорову, а коли им любопытно поглазеть, что тут да как, то ведь за погляд с них денег не вытянешь…
– Ступайте-ка, голубушки, молиться! Живо!
Но тут стало твориться и вовсе невиданное: очертания дома будто потекли, стали сворачиваться и свиваться. Слова молитвы вдруг сделались словно резиновыми, зазвучали вязко и тоже вроде как закручиваясь иль оползая; сиденья у стульев размякли и провисли, половые доски стали податливыми и тянучими, и всем померещилось, что пол хоть и помаленьку, но поплыл вниз, время же обрело студенистую густоту и захлебнулось в своем течении. Воздух потерял