«В своем новом спектакле», писал он, «режиссерша использует уже испытанный прием. „Не отрекаются любя…“, сообщает афиша, и это троеточие явно позаимствовано из прежней постановки Догилевой и тоже антрепризы, „Дама ждет, кларнет играет“. Между прочим, именно так, если обратиться к оригинальному тексту М. Кристофера, название пишется правильно. Без трех мечтательных точек в конце. Впрочем, намек на романтическую историю — а разве не ради такой аллюзии Догилева цепляет к названиям своих спектаклей искусственный шлейф, — выдает другое. А именно, стремление заполнить царящую на сцене пустоту. Увы, одними точками этого не сделать».
Уже в метро я съеживаюсь, несмотря на то, что вместо привычных вагонов этим летом пассажиров перевозят в поставленных прямо на рельсы духовках. Я был неправ: я не заставил Догилеву выйти из себя. Я не довел ее до истерики, она не решила, что я — свинья и быдло, и уж точно не думает о том, что неплохо бы проконсультироваться с адвокатом. В моих рукавах ждали своего часа сильные карты, но случилось невероятное: шулер забыл о собственных козырях. В моем отчете Догилева предстанет в меру уравновешенной и достаточно откровенной, что подтверждает главное: провокатор из меня — никудышный.
— Придурок, — думаю я, и получаю удар в левый бок. Сидящая рядом женщина шарахается в сторону и, пока ее испуг остывает, смотрит на меня глазами счастливчика, выжившего после только что прогремевшего взрыва.
Я и не замечаю, как заговорил вслух.
4
Звонок Марии застает меня в момент очередного душевного надлома. Мне даже кажется, что я не узнаю себя в зеркале, и так происходит каждый раз, когда я меняю мнение о другом человеке. Теперь Карасин кажется мне заунывным ничтожеством и мелочным склочником, и я не могу отделаться от мысли, что самые большие любители сплетен — это одиночки и отшельники. Выходит, Догилева права?
К режиссеру Виктюку я, напротив, преисполнен тихого восхищения. Такое чувство, еще более приятное, чем гордость за себя, мне приходилось испытывать к раненным на задании коллегам. Его экранные причитания, от которых мне в квартире впервые почудился запах ладана, теперь кажутся обычным лексиконом божьего человека. После статьи Карасина я и вовсе готов признать его мучеником.
«Наше всемогущее и не вполне традиционное лобби», писал Карасин, «напоминает героя Сэлинджера; жаль только, что их мотивы не столь благородны. При этом «своих» они не бросают с тем же маниакальным упорством, с каким Холден Колфилд мечтал об отлове заигравшихся на краю пропасти детишек. Мне очень хочется верить, что слухи, по которым Роман Виктюк знаком широкой публике куда больше, чем по своим спектаклям, отомрут сами собой, когда станет очевидно, что это всего лишь слухи. Мне хочется верить, что «цветное» лобби в своих конвульсивных стремлениях спасти, поддержать и вознести все подобное себе не протягивает свои щупальца к режиссеру Виктюку. Я надеюсь, и сейчас наступает редкая минута, когда во мне говорит апологет отечественной театральной школы, что Роман Андреевич Виктюк всей своей многолетней деятельностью на благо сцены готов сделать главный в своей жизни шаг — завязать с этим делом. Не признавать же его, в самом деле, выкормышем «голубого» питомника — а в случае его отказа, другого выхода, боюсь, мне не оставляют. И не надо, ради всего святого, трясти чучелом прокуратуры перед моим носом!
Роман Виктюк — это «Сектор Газа» отечественной театральной сцены, и я надеюсь, что вслед за ревнителями нетрадиционных ценностей на меня не ополчатся защитники политической и особенно внешнеполитической корректности. Тем более, что не о Палестине речь. В конце восьмидесятых грузчикам мясокомбината было достаточно взять в руки гитары, выйти на сцену и прохрипеть в микрофон матерные куплеты. Так появился на свет «Сектор Газа», самая продаваемая группа в советских пунктах звукозаписи. Было бы странно, если бы эти бодрые, но совершенно бездарные ребята до сих пор грелись на вершинах хит-парадов. Во время революции всегда так: достаточно крикнуть «дерьмо!» и ты — законодатель новой словесности, ниспровергатель душивших свободу сатрапов. Много ли гениев эпатажа, повыползавших в Перестройку, отменно чувствуют себя до сих пор? В политике — Жириновский, на эстраде — Моисеев, в театре — Виктюк. Начав с шока, они им и продолжили, и теперь шок — это мейнстрим. Революционный пыл давно выветрился, и оттого спектакли Виктюка смотрятся, пользуясь наиболее подходящей к нему метафоре, как шестидесятилетняя баба из немецкого порнофильма, дающая одновременно группе несовершеннолетних. Нюанс еще в том, что баба эта — трансвестит. Собственно, кроме эпатажа, ничего в этом мейнстриме нет, мейнстрим, как и эпатаж Виктюка — пустышка. Но почему-то я все же сомневаюсь, что Роману Андреевичу дадут так просто уйти, подпитывая давно истлевшую веру в собственный талант регулярными вливаниями. Такое оно, это лобби: однажды согласившись принять его помощь, становишься его заложником без шансов на освобождение».
Статью я читал в бумажном варианте и, отложив журнал, еле удержался от посещения служебного туалета. Так неудержимо хотелось густо намылить руки. Звонки Марии всегда напрягают меня, но сейчас я словно выныриваю из вонючей жижи навстречу ее номеру на экране оповещателя. Сегодня, через сутки после похорон Карасина, я оказываюсь в странной ситуации: обладая каким-никаким материалом, я наблюдаю стремительное истощение общественного интереса к убийству. В редакциях газет и Интернет-сайтов словно открыли шлюзы, и теперь они, а не им, сливают информацию: новость оказалась горячей, но скоропортящейся. Еще пару дней, и мой взгляд будет скользить по новостным заголовкам как по дну высохшего бассейна.
Мое информационное меню обеднело настолько, что остается, по большому счету, одно блюдо — статьи Карасина. Их все еще много, и я поглощаю их без прежнего аппетита. После материала о Виктюке у меня гудит голова и подташнивает, я чувствую себя разбитым, как в похмельное утро. Я словно побывал в уличном переплете, хотя теперь я готов признать, что есть в мире вещи, за которые не стыдно избить в темном переулке. За Виктюка Карасин заслуживал наказания, и я не чувствую даже малейших покалываний совести, жалея о том, что отомстить за показавшейся мне родственной душу уже не получится.
— Не сможешь сегодня? — спрашивает меня трубка голосом Марии.
Вычислить мои намерения для нее не представляет труда, ведь Мария относится к редчайшему типу женщин. Она, можно сказать, уникум: позволяет бесконечно обманывать свои ожидания. А ожидание у Марии с некоторых пор одно — это я.
И это после всего, что у нас было. И это после того, что все у нас было всего однажды.
Редкий секс, кстати, не стал для меня шоком. Последние годы с Наташей научили меня половому смирению. Хотя с Марией, возможно, способностью воздерживаться я лишь оправдываю собственную лень. С Наташей все было по другому: я хотел секса, и иногда даже паниковал, чувствуя, как желание угасает во мне. Я не виню ее, просто Наташа ничего с собой не могла поделать. Как любая нормальная женщина, запрограммированная на деторождения, она эту программу выполнила дважды, но заслуженного умиротворения не получила. Мои заработки постепенно превращали ее в хищницу, но я не мог рассчитывать на то, что свою энергию она будет расходовать в постели. Она хотела набитого купюрами матраца, а от нашего ложе у Наташи ломило в спине. Стоит ли удивляться, что мы задолго до развода перестали спать вместе? Мы без труда находили оправдания, каждый из нас ждал от другого лжи, и мы легко и без уверток подыгрывали друг другу.
Наташа спала в детской комнате. Ее волновали одеяло Андрея, которое он сбрасывал себя по десять раз за ночь, и ночной горшок Валерии. Мне эти проблемы не грозили, зато я вставал в пять утра, и ранние рабочие будни служили мне не менее убедительным, чем Наташины материнские хлопоты, оправданием. Мы играли друг с другом, мы обманывали и заранее настраивались на обман. Правда, я до конца не предполагал, что наша заведомо ничейная партия завершиться моим поражением, как не верю до сих пор, что себя Наташа считает победительницей.
Когда же жена ушла, во мне словно повернули ключ зажигания. Я почувствовал, как заглохшее было либидо снова набирает обороты. Дома у меня звенело в ушах; я списывал это на давление, а не на одиночество. В сердце же поселился скорпион с огромным жалом. Помимо этого, меня одолевала новая беда — мысли о самоубийстве, но как ни странно, при всех моих проблемах я чувствовал себя очень бодро. Мне было легко: с меня свалилась тяжелая ноша, и я чувствовал себя готовым к тому, чтобы завоевать едва проигранное. Поначалу мне очень хотелось, чтобы Наташа узнала о моей новой работе — не от меня, конечно. Я не рассчитывал вызвать у нее приступ гордости, да мне и самому хотелось поскорее вырваться из окружившей меня толпы возбужденных пресненских коллег. Я мог рассчитывать лишь на трезвый ум и логику Наташи — качества, которые она вынуждена была выпестовать в себе за годы нашей совместной жизни. А еще — на то, что она оценит широту открывшихся мне перспектив.