Отец отступил и стал пробиваться сквозь густую толпу, отстраняя людей свободным плечом, освобождая дорогу матери, ни на кого не обращая внимания, при этом говоря мне, чтобы я не боялась, не плакала, потому что это был только гром. Полицейские пропустили нас, мы бежали по пустынной улице домой, в квартире меня сразу же уложили в кровать, занавесили окна. Отец ходил по комнате, останавливался у стола, стучал по нему ладонью, я видела, как он отстранил маму, когда она к нему приблизилась, говорил злым шепотом, а потом вынул из шкафчика водку и выпил.
Мне кажется, что он страдал из-за того, что ему пришлось подчиниться приказу «плохих», что он оказался беспомощным, принимая участие в качестве зрителя при публичном приведении в исполнение приговора, он оказался запланированным зрителем, как бы принадлежащим к этой сцене, страдал оттого, что не оказал сопротивления. Ясное дело, иначе он поступить не мог, чтобы не подвергать риску себя и нас, но он выбирал, должен был выбирать, ведь он сначала отрицал необходимость подчинения врагу. Я не знаю, как у него протекал процесс подобного выбора: между нашей безопасностью, особенно моей, и своим делом. Я не могу поверить, что он не понимал, какой подвергает опасности не только себя, но и обеих нас, хотя в первый период оккупации еще не все осознавали и питали надежду, что не будет так уж страшно, как на самом деле было потом.
На следующий день после первой в городе публичной казни, когда отец был в магазине, мать упаковала мои вещи и отвезла меня на крестьянской подводе в деревню к тетке Мане. В дороге она утешала, говорила, что в деревне будет хорошо, я стану здоровее, что долго это не продлится, что они с отцом будут меня навещать. До этого я никогда не расставалась с матерью, поэтому известие, что она оставляет меня, прозвучало зловеще, я даже представить себе не могла ее отсутствия. Поездка через поля и леса быстро успокоила меня, лучше, чем слова матери. В деревне мне потом понравилось, и тетка, и соседские ребята, которые сразу же взяли меня с собой на большой зеленый пруд. Я весело играла до момента, когда пришла тетка Маня, чтобы забрать меня домой, и сказала, что мать уже уехала. Я отлично помню этот момент, потому что это было мгновение первой боли. И боль пронизывает меня даже теперь, когда я пишу эти строки, эта боль всегда возвращалась, когда я вспоминала уход матери и отца, их уход навсегда. (…)
Стихи Потурецкого
(из сборника «Живу»)
Не стреляйте в детей
Не стреляйте в детей.Никогда. Ни в каких.Проносите их сквозь огонь и гул,прикрывая глаза им и уши,закрывая их маленькие сердца,охраняя их маленький мозг,пусть они не знают, что можно быть убийцей.
Я держал мою дочь на руках,пятерых поляков видала она в минуту расстрела.Моей дочери я сказал:ничего, это треснула балка,это гром прогремел, не плачь,но, напуганная шумом,она не знала, что это смерть.
Я тебя охраню от познания зла.Вынесу из любого огня.Скоро начнется потоп.Мы для праведных строим ковчег.Если я сохраню тебя,я в него попаду.
без даты
Против Потурецкого
(из книги Т. Кромера «Моя правда о ППР»)
(…) тот, в гражданском, посмотрел на меня почти с сочувствием, ему показалось, что я наконец признал, что он прав. Предложил даже сигарету.
— Так, значит, вы признаете, что речь шла о «союзе не на сегодня и не на ближайшее завтра», то есть, по нашему отсчету времени, именно о послевоенном периоде, о сегодняшнем дне. Хорошо. Вы должны согласиться также, что в воззвании содержалось прямое одобрение нападения на Советский Союз пли, как вы выражались, на Советы.
Я начал протестовать, но мне трудно было из этого выбраться, так как аргументы тяжелого калибра сочетались с абсолютно вздорными, как, например, это название СССР, до войны все, включая коммунистов, пользовались названием «Советы», и оно не имело отрицательного оттенка или звучания. Кроме того, я, как уже упоминалось, никогда не интересовался политическими теориями, в довершение ко всему я не понимал, в чем, собственно, дело, почему откопали наш существовавший до создания Польской рабочей партии «Союз», и Потурецкого, и всю нашу историю, но до меня дошло, что последнее обвинение звучало весьма серьезно: одобрение гитлеровского нападения на СССР!
— Не так это было, мы только предвидели, что столкновение должно произойти, что это неизбежная историческая закономерность. Слово «одобрение» сюда не подходит.
Он усмехнулся, уж очень жалким было мое объяснение, я предполагал, что он не замедлит упомянуть о теории двух врагов, будто бы мы рассматривали гитлеровскую Германию и Советский Союз как двух одинаковых врагов Польши и поэтому «радовались». Именно так получалось.
— СССР подвергся внезапному нападению, то есть Советский Союз не хотел, не хотел этой войны, а вы хотели. Почему? И если вы этого хотели, а в этом нет никаких сомнений, то, как люди активные, к тому же состоящие в организации, должны были действовать в этом направлении, чтобы дело дошло до этой войны. Логично? Логично. Рассуждая логически и дальше — вы помогали немцам, то есть стороне, которая этого х о т е л а. Так ведь? И я вам подскажу почему. Вы были троцкистами.
— Ошибаетесь, — пытался возражать я, — взгляды Потурецкого менялись, это действительно так, но, во-первых, он всегда считал Советский Союз нашей надеждой, надеждой всего мира, и с самого начала связывал с этой войной надежду на общеевропейскую революцию, во-вторых, уже в 1941 году он придерживался взглядов почти идентичных с программой ППР, которая, как я знаю, обязательна и сегодня.
— Вот, вот. От троцкизма до национализма, этот путь в истории слишком хорошо известен, и вы тоже на него вступили.
Я чувствовал себя обложенным со всех сторон, в рассуждениях этого человека действительно присутствовала логика, своеобразная, но все-таки логика.
— Я не знаю, в чем дело. Потурецкие героически погибли, из бывшего руководства мало кто выжил, но ведь есть люди, есть документы, можно проверить. Живы товарищ Ян Добрый, Петр Манька и другие.
Ян Добрый, находившийся тогда в зените славы, показал, судя по тому, что мне прочитали, правду, но только теперь, на Раковецкой, правда эта прозвучала грозно. Допрашивающий перечислял: создание псевдокоммунистической организации некоммунистами (он имел в виду Потурецких), без каких-либо директив из «центра», протаскивание программы, включающей пункты от европейской революции до единого в буржуазном понимании народного фронта.
Затем он изложил мне показания Петра Маньки, относящиеся к несколько более позднему периоду, когда уже организовывалась ППР, из СССР в Польшу прибыл Войцех Добрый и был направлен в Гурники с целью присоединения нашего «Союза» к вновь созданной партии. О Петре Маньке я писал много, ценил его за энергию, энтузиазм, организационные способности. Я знал, что он не любил Потурецкого и был очень честолюбив, но его показания удивили меня злыми нападками. Однако не будем опережать события. Меня спрашивали о довоенных контактах Потурецкого с членами КПП, но об этом я в самом деле ничего конкретного не знал, особенно о «Молоте», редакторе какого-то полулегального еженедельника, в котором до войны Потурецкий якобы публиковал свои работы.
— Не знаете.
— Может быть, вы наконец скажете, чего вы от меня хотите? — взорвался я. — Я имею право это знать.
— Имеете право. Мы просто расследуем, что от вашей заговорщической организации осталось на сегодняшний день. Ясно? Логично? Есть у нас такое право? Ведь не все же погибли, а вообще, кто сказал, что тот, кто погиб, был прав, действовал правильно, оставил после себя только прекрасные строки политического завещания? Ну, а получилось так, что часть вашего актива уцелела, даже люди из руководства. Добрый, Манька, вы, Земба. Кстати о Зембе. Откуда он у вас взялся?
— Точно не помню. Кажется, его отец сидел при Пилсудском в Березе,[12] а он был родственником Ванды Потурецкой, работал в левых студенческих организациях и там, вероятно, ближе познакомился с Вацеком,
— А вы, учитель, извините за прямоту, откуда взялись в организации Потурецкого? До войны вы не занимались политикой. Только потому, что были его коллегой, учителем? Это не для протокола, мне просто интересно, как было с вами. Впрочем, если не хотите, можете не отвечать.
Я воспользовался этим правом и не ответил. И сегодня не дал бы ответа исчерпывающего, объективного.
Поляки, находящиеся в эмиграции, которые с сентября 1939 года в Польше не были, никогда этого не поймут. Одни считают, что все коммунистическое движение в период оккупации было результатом деятельности неуловимых московских агентов, другие — что его вообще не было, будто все, что о нем пишется в Польше, — это мистификация. Я написал эту книгу именно для того, чтобы облегчить польской эмиграции понимание того, чем была Польская рабочая партия, как говорится, в человеческих сердцах. В первой части книги я писал об общей морально-политической обстановке после сентябрьского поражения, о всеобщем разочаровании буржуазным правительством, которому вменялось в вину поражение. Тогда в стране действительно была предреволюционная обстановка, когда все отдают себе отчет в том, что было плохо, но еще не знают, как изменить это к лучшему, и каждый, кто предлагал более или менее связную концепцию будущего, получал признание, ибо люди хотели не только верить, но и знать, что возможна борьба за лучшее будущее и что лучшее будущее достижимо. В начале оккупации и я обстоятельно это аргументировал, хотя отправной точкой еще не считал гитлеризм, его политику в отношении поляков, террор, отчаяние голодных и угнетенных, тогда это еще не было явным, а если и бывали случаи, когда маска спадала с лица оккупанта, обнажая череп и скрещенные кости, то они еще не носили массового характера. Но Потурецкий знал, что германский фашизм должен стать независимо от взглядов поляков их убийцей, он знал, что фашизм стремится к покорению всей Европы, со всеми известными нам последствиями. Таким образом, отправной точкой явилось поражение Польши, которое для всех мыслящих было прежде всего моральным шоком; отсюда и возникали все наши программы по переустройству довоенного государства. Но Потурецкий с самого начала, как я уже говорил, принимал во внимание и еще одну отправную точку — будущее, и верил, что оно принадлежит европейскому пролетариату и Красной Армии.