Этим обонятельным ощущением он поделился с мадам Мирмо, и та отвечала ему, смеясь:
— Я не вполне с вами согласна, дорогой месье Клаврэ, но у всякого свой нос! Как бы то ни было, я в восторге, что повидалась с этим юношей-гиппопотамом, а теперь, пожалуйста, познакомьте меня с остальными вашими протеже.
Месье Клаврэ и мадам Мирмо расхаживали по извилистым аллеям сада. Время от времени месье Клаврэ останавливался у какой-нибудь решетки с надписью. Мадам Мирмо забавляли странные названия, на которые ей указывал ее проводник. Тут были диковинные звери, привезенные со всех концов света. Вдруг у мадам Мирмо вырвалось радостное восклицание. На уровне ветвей ближнего дерева виднелась меланхолическая горбоносая голова, покачивавшаяся на длинной, гибкой и мохнатой шее. Мечтательными глазами на посетителей терпеливо взирал верблюд.
Мадам Мирмо внимательно смотрела на это животное. Оно вдруг напомнило ей узкие улицы Дамаска, с наглухо закрытыми домами, широкие, залитые солнцем площади, темные переходы базара. Ей слышался бубенец ослика, предшествующего веренице горбатых зверей, навьюченных тюками и корзинами. Ей виделось, как они осторожно ступают широкими лапами по пыли или по плитам, оставляя позади себя воздушный след жирного пота и горячей шерсти. Там верблюд — обычный прохожий. Он врезается в толпу, рассекает ее своей развалистой походкой, ведомый погонщиком в просторном черном плаще и веревочной чалме… Мадам Мирмо подошла ближе. Концом зонтика она погладила длинную косматую шею, потом, обращаясь к месье Клаврэ, сказала:
— Знаете, дорогой месье Клаврэ, этот зверь напомнил мне о моем приезде в Дамаск. Мы сели в поезд в Бейруте и всю ночь ехали через Ливан, при чудесном лунном свете. Потом рассвело. Наш вагон шел вдоль небольшого прозрачного потока, обсаженного деревьями в цвету. Там была дорога, а на этой дороге — длинная вереница верблюдов. Это были первые, которых я видела. Вдруг паровоз засвистел; и вот верблюды кидаются кто куда, начинают прыгать как сумасшедшие. Это было так смешно, эта их своеобразная джигитовка, что я разбудила бедного Этьена, который сладко спал. К счастью, мы уже подъезжали…
Ромэна Мирмо замолчала. Месье Клаврэ тихо спросил ее:
— Так вам сразу понравилась эта восточная жизнь? Вы не скучаете по Франции?
Ромэна Мирмо вздохнула:
— Ах, дорогой месье Клаврэ, разве знаешь, для какой жизни создан? Что мы знаем о самих себе? Что мы знаем о других? В каждом из нас столько неопределенного, столько неожиданного. Часто кажешься самому себе до такой степени непохожим на то, каким считал себя. Разве мы не способны в любое время на самые противоречивые поступки, на самые разнородные стремления? Поэтому самое лучшее — не спрашивать себя, не стараться себя узнать, жить, в смысле душевной жизни, как живут восточные женщины, с закрытым лицом, чтобы в наших глазах нельзя было прочесть ни желаний, ни сожалений.
Говоря так, Ромэна Мирмо направлялась к круглой скамье, осененной красивым деревом, где пели птицы. Месье Клаврэ сел рядом с ней и смотрел на нее своими добрыми, благожелательными глазами.
— Простите меня, дитя мое, если я, может быть, нескромен; но, что поделаешь, старики вроде меня поневоле интересуются жизнью других. Не своей же им жизнью заниматься.
И месье Клаврэ, в свою очередь, вздохнул. Ромэна Мирмо дружески протянула ему руку. За пять лет, что она его не видела, месье Антуан Клаврэ действительно постарел. Теперь он принадлежал к числу тех, с кем уже не может случиться ничего радостного, кто пережил возраст любви и счастья. Да, сколько есть такого, чего уже никогда не случится с месье Клаврэ! Он достиг той поры жизни, когда горизонты ограничиваются и замыкаются. И месье Клаврэ это знал и страдал от этого, потому что в каждом человеке заложена неистребимая жажда будущего, что-то ненасытимое и ребяческое, желающее, чтобы жизнь была не тем, что она есть. И Ромэна Мирмо пожала руку, которую держала в своей, из чувства сострадания и жалости:
— Зачем вы говорите это, месье Клаврэ?
Месье Клаврэ покачал головой.
— Я это говорю, дорогое мое дитя, потому что это печальная истина, потому что во мне нет ничего, что могло бы быть интересно другим или мне самому, потому что я не только старик, но и неудачник. Да, старый оригинал, и оригинал не оригинальный. Л на этом свете значу не больше, чем вот эти животные. Они совершенно бесполезны. Отсюда, может быть, и моя симпатия к ним…
И на опечаленном полном лице месье Клаврэ появилась грустная улыбка.
Ромэна Мирмо перебила его:
— Как вы можете так говорить, месье Клаврэ! Во-первых, вы совсем не так бесполезны, как вам кажется. А потом, вы не больше неудачник, чем всякий другой. Кто же был именно тем, чем ему хотелось быть? Л — не больше вашего; вы — не больше, чем вот этот господин. Подите спросите у него, так ли он живет, как ему хотелось бы жить? Да все мы принуждены довольствоваться приблизительным! Все мы в одинаковом положении. Л знаю, вам бы хотелось быть великим путешественником. Только что, глядя на этого верблюда, вы, может быть, думали, какой мой муж счастливый, что сейчас странствует с караваном по Персии. Так, знаете, вы можете быть спокойны, месье Мирмо — тоже не то, чем ему хотелось бы быть. Он будет вечно жалеть, что не родился турком или персом. А я? Или у меня, по-вашему, нет никаких тайных разочарований? Есть ли хоть одна душа без печалей, хоть одно сердце без сожалений? Ах, дорогой месье Клаврэ, в каждой жизни все очень плохо устроено; а в вашей жизни у вас, по крайней мере, есть ваши друзья Клерси, которые вас любят, и которых вы любите, и которые для вас почти родные дети!
При имени Клерси доброе лицо месье Клаврэ озарилось радостью.
— Да, вы правы, Ромэна, я не могу жаловаться, потому что я люблю Андрэ и Пьера де Клерси, как родных сыновей; но так уж я устроен, что эта привязанность, которая должна бы быть моей радостью, для меня — настоящее мучение. Вы только подумайте: вот два существа, которые мне дороги, которым я страстно желаю счастья, желаю одного только самого радостного. Оба они молоды; в жизни для них еще открыты все возможности. Все дороги лежат перед ними, и мне бы хотелось помочь им найти настоящий путь, тот, по которому человек без сожалений проходит до самого конца. И вот, Ромэна, оказывается, что я для них ничего не могу сделать, опять-таки и в этом я чувствую себя бесполезным и лишним.
Месье Клаврэ беспомощно развел руками и продолжал:
— Да, бесполезным, да, лишним, и больше того — безоружным. Но, дорогая Ромэна, несмотря на всю дружбу Андрэ и Пьера ко мне, как могло бы быть иначе? В самом деле, где мне взять необходимый авторитет, чтобы руководить ими? Что весили бы мои советы? На какой опыт мог бы я сослаться, я, старый чудак, который сам ничего не сумел сделать? Какой у меня может быть в их глазах престиж, как я могу влиять на них? Что сам я сделал, чтобы указывать им, как поступать? Повторяю вам, несмотря на всю их дружбу и уважение ко мне, они бы поневоле улыбнулись. Подумайте только, месье Клаврэ — учитель жизни, да ведь это же уморительно! Поэтому я решил никогда не вмешиваться в их намерения; я их выслушиваю, я стараюсь их понять, я их люблю, но я им ничего не советую; а между тем мне кажется, что я их знаю лучше, чем они сами, и как раз это меня иногда пугает, Ромэна.