Я в Москву-то приехала — девочки все учатся в десятом классе — а я восемь классов только окончила… Все одеты прилично…
Сестра говорит:
«Так! Садись за машинку, учись!» Научила меня на машинке, мы с ней вышивали…
«Ехай в ГУМ, купи только синельку!»
«Синелька» называлась — такая нитка пушистая. Мулине это всякое, тонкое…
Я еду туда… на каком троллейбусе… пятьдесят второй, что ли?.. Не помню, какой-то до «Революции» туда ходил. А с ночной смены — ну и уснула на заднем сиденье.
Просыпаюсь: о-о-ой! Под щекой — звезды! Погоны-то генеральские! А я сплю у него на плече!
А он мне говорит: «Спи-спи, у меня жена не ревнивая…»
Вы представляете? В трамвае можно было генерала увидеть рядом с тобой. В общественном транспорте ездили.
«Ты, наверное, — говорит, — с ночной смены?»
Я: «Ага».
«А у меня тоже, — говорит, — сын…»
То есть настолько люди проникновенно друг к другу все относились… Это вот кто попозже к власти пришел… ну ладно.
Вот, на сорок пятом заводе парень с нами работал, Юра, заливщик. Металл заливал, а я мерила температуру термоаппаратом: две тысячи градусов. У него дядька был министр тяжелой металлургии какой-то, а племянник его работал с нами. Вот чтобы проблемы какие-то были с ним? Чтобы он на нас накричал?..
Люди были другие. Добрейшие были люди!
Я в вечернюю смену работала, в час возвращалась, никто никогда не приставал, ничего этого близко не было…
При коммунистах жить было лучше, конечно. А вот то, что сейчас происходит, мне даже вообще непонятно. И вы знаете, я вам скажу — я сейчас обращаю внимание: кто на иномарках за рулем ездиет? Нету русских! Самые бедные люди — русские.
Правнук у меня пошел в первый класс — тридцать процентов москвичей, россиян — остальные приезжие. Чеченский ребенок сидит с переводчиком. Афганский ребенок сидит, из гостиницы возят. Он по-русски даже двух слов не может связать, а нашему бы ребенку пора уже дальше по умственному развитию, он и читает, и пишет, и всё… И мы вынуждены терпеть, нам говорят: «Будьте терпимыми». И всю жизнь так. И мама моя: «Чужого не брать!» Крапиву ели, а яблоки у соседей валялися — нельзя было поднять…
Ну не знаю, не знаю…
Как моя одна знакомая говорила: «Не везет нам на царей». Больше я ничего, сынок, не могу сказать: не везет нам на царей.
Если раньше я себя считала средним классом, теперь по сравнению я считаю, я нищая. Я! при Сталине пошла работать, двадцать лет отработала на авиацию и тридцать лет в космическом цеху — я имею пять тысяч пенсию! Ну да бог с ней — но вот у меня сейчас два мальчика: я помогаю внучке без отца растить двоих детей. Вот защитники родины — и кого они пойдут защищать? Мне вот непонятно: где моя родина?
А? Я к вам обращаюсь: где родина-то моя?
ТРЕТИЙ ДЕНЬ
17. Исповедь пылкого разума. У камина
Всю ночь шел дождь. Снег растаял и стал безобразным. Даже на высоте — катания не было из-за густых облаков.
Давным-давно рассвело, но между каминным проемом и черным сервантом как будто все еще медлила, не желала рассеиваться прошедшая ночь.
В комнате кроме Федора находилась сейчас одна Анна.
На ней был очень легкий шерстяной свитер с V-образным вырезом — и прямая серая юбка чуть выше колен. Она устроилась в кресле с ногами, закуталась в плед.
— …Сюда впервые — шесть с половиной лет тому назад, — рассказывал Федор. — Но по дороге мы заезжали в Париж: у отца были какие-то деловые переговоры.
Мы прилетели в Париж поздно вечером, я был крайне уставший: перед отъездом со всеми нужно было встречаться, прощаться, сборы, я двое суток почти не спал, и в гостинице сразу же отключился.
Отец ушел рано утром, и в номере я проснулся один. Было поздно: полдень, начало первого… Я в гостинице. Вокруг Париж. И… не знаю, как это объяснить, меня охватило странное ощущение: разумом я понимаю, что я в Париже. Но на самом-то деле — если верить моим непосредственным ощущениям — я просто в комнате, в квадратной комнате. Две кровати. Две тумбочки. Стул. Обои в лилиях. Я думаю… нет, не думаю, а непосредственно чувствую: здесь какой-то обман. Или заговор против меня. Мне обещан Париж, а на деле — квадратная комната…
Я, наверное, непонятно рассказываю?..
Хорошо.
Я вышел на улицу, пошел к реке… гостиница была почти в центре, на улице Монж — а все виды Парижа я с детства знал по картинкам в учебниках, я же с семи лет изучаю французский: вот стрелка Ситэ, Пляс Вандом, Пале-Руайяль — на взгляд все совпадало.
Но мне казалось, будто я в некоем tridimensionnel… три… трехмерном кино: как будто мне демонстрируют на экране изображение…
Назавтра мы прилетели в Женеву… Тоже красивое слово, правда? Geneve… Я люблю слова, все же я и филолог…
Ну да, Geneve — но комнатка оказалась та же! Разве только обои чуть-чуть изменились. Не лилии, а… не помню. Цветочки. Полосочки.
Зато тумбочки — в точности те же! кровати те же…
И знаете, что я понял тогда?
Я вдруг понял, что всю свою жизнь мы проводим в одной-единственной квадратной комнате. Она бывает чуть пороскошней обставлена… или чуть победнее. Чуть теснее или чуть просторнее. Может меняться пейзаж за окном. Но тем не менее это всегда — одна и та же квадратная комната…
— Федечка, надо больше кататься.
— Что-что?
— Катайтесь на лыжах каждые выходные. Когда едешь с горы, видишь небо — разве это похоже на комнату?
— Да! Конечно! В том-то и дело, что да! Даже небо, и много неба, и купол неба — все равно тесная, тусклая комната! В том все дело: пусть будут прерии, айсберги, океан — это не более чем другие обои… как это называется… фотообои.
Да, манят далекие страны. Манят пальмы и белый песок. Манят горы. Некоторых небоскребы манят… Но это всего лишь другой рисунок на фотообоях.
Я так устроен, что меня манят слова: «атолл Раротонга»… «Таити»… «Мурция»… «Мачу-Пикчу»… Ну хорошо, вот я увидел нечто такое, что именуется красивым словом — пусть не Раротонгу пока — но увидел, допустим, Монблан.
И первое ощущение — се, я вижу Монблан! Я доволен. Но это чувство быстро тускнеет, и остается… В сущности, ничего и не остается. Может быть, фотографии, если кто-то любит, мумии ощущений. Я — нет, не люблю.
Остается прежняя неразрешимая тяга — сосет изнутри, тянет, тянет… куда? Неужели на Раротонгу?
Я думаю, нет.
Раротонга и Мачу-Пикчу, Париж и Монблан — это только подставка… подменка. Нас тянут не дальние страны, а целый далекий мир. Тянут не горы, а горнее наше отечество. Тянут не странные, из необычных звуков составленные слова — а «неизреченные глаголы», небесные, а не земные…
На земле — мы всегда остаемся в маленькой комнате. Каждый, как черепаха, носит на себе собственную закостеневшую комнату.
В момент смерти — из комнаты открывается дверь. Стоит выйти наружу — и явятся нам такие сокровища и такие пейзажи, что по сравнению с ними все Мачу-Пикчу и Тадж-Махалы — такая бледность, серость и нищета…
И понимаете, совершенно уходит желание суетиться. Пусть на земле я не поднимусь к Мачу-Пикчу, какая разница? О чем жалеть? И Мачу-Пикчу, и мыс Доброй Надежды, и «Мурцию и Альбарацин» — всё покажут. Все, что я заслужу, мне покажут, и даже в одну секунду! Потому что и время будет другое…
— Какие мысли у тебя, Федечка…
— Здесь не мысли — во всяком случае, не умозрительные рассуждения — а внутренняя уверенность. Не мысль, а чувство.
Я перечитываю Достоевского — у него постоянно герои мучаются вопросом бессмертия: есть бессмертие? Или нету бессмертия? Или все-таки есть? И вот качаются на качелях до бесконечности… Ох, здесь я — самый плохой читатель для Достоевского. Я совершенно не в силах эти терзания разделить. Умозрительно понимаю — но остаюсь равнодушен.
Как мне допустить, что в этой плоской, скованной жизни — все завершается? Просто абсурд! Все, что здесь, — это только иллюзия, бледный образ, мелькнувший сквозь пыльное и кривое стекло. Ни на мгновение, ни на йоту не сомневаюсь: конечно, есть следующая жизнь! Это настолько твердое внутреннее ощущение… я даже не знаю, как им поделиться…
— Ты делишься.
Анна смотрела на Федора, широко раскрывая глаза, и голову наклоняла то так, то эдак, как бы стараясь получше его рассмотреть.
Федю это немного смущало, но и вдохновляло: он чувствовал, что речь его льется, что мыслям тесно:
— Представьте: вдруг зажигается яркий свет! Раньше был один тусклый фонарик, которым мы освещали дорожку прямо перед ногами — и это было наше линейное время. Как узенькая тропинка, как нитка, и мы на ней топчемся, дышим друг другу в спину. Мы видим только «сейчас». Прошлое уже исчезло во тьме, у нас сохранились смутные, разноречивые воспоминания. Впереди — мрак кромешный…