Наша рота располагалась ближе всех к столовой.
«Ррассия, любимая моя», – запевали литовцы, эстонцы и узбеки: Курапка, Ыунлоо, Камалов и Хашимов. «Ррассия: березки-тополя», – продолжали Хвелеури, Паркадзе, Алоев, Чочиев, Демурчиев и Юрий Васильевич Базадзашвили. Ну и я, конечно.
На этом месте песня кончалась, потому что столовая была недалеко и петь дальше не было никакого смысла. Да и слов никто не знал.
Подлость
Однажды, когда я лежал на кафельном полу в умывальной комнате, и меня при этом пинали сапогами пять или шесть чечено-ингушских военных строителей, я вдруг задумался: а как же это я дошел до жизни такой?
Пинали, впрочем, не очень сильно, больше для того, чтобы унизить, чем покалечить или убить, – в дисбат никому не хотелось, даже самым гордым и смелым – о дисбате те, кто там выжили, отказывались даже рассказывать, а если настаивали, то плакали, как малые дети.
Путь мой к кафельному полу был долог и извилист.
Я
Начинал я хорошо: когда нас, дрожащих от ледяной бани уродов, провели по казарме и под радостные крики «Вешайтесь, духи, вешайтесь сегодня! А то завтра выебем в жопу и повесим!» усадили в ленинской комнате писать диктант про устав караульной службы, я сказался неграмотным и стал рисовать в выданной для диктанта тетрадке человеческие рожи. Я всегда рисую рожи, если мне тоскливо и есть бумага и ручка. Когда я нарисовываю много рож, обязательно подходит кто-нибудь из-за спины и спрашивает: «А это кто?» – «А хуй его знает», – отвечаю я всегда искренне.
Ну и тут, значит, сержант, который диктовал этот самый устав, вдруг внезапно отлучился покурить, и вместо него в ленинскую комнату вошли пять или шесть чечено-ингушских рядовых. «Встать!!!» – заорал из них самый главный (ефрейтор Исмаилов, через месяц получит пять лет дисбата). А мы, человек двадцать, еще пока не знаем, мы вообще еще ничего не знаем, кто тут, где, почему, имеет он право, не имеет, вроде бы тоже такой же как мы рядовой, но орет уверенно, значит, наверное, имеет право, хуй его знает, какие тут порядки, так что, наверное, надо встать, а с другой стороны…
В общем, все встали.
«Сесть!!!» – заорал ефрейтор Исмаилов. Сели. Остальные воины пружинисто заняли ключевые позиции на случай бунта. Много-много лет спустя я очень хорошо понимал, как там оно было в Норд-Осте.
«Ты! – указал пальцем ефрейтор Исмаилов на самого левого человека в первом ряду. – Сюда!»
Встал человек, узбек или, может быть, туркмен. Вышел на середину. «Сел!!!» Сел. «Встал!!!» Встал. «Следующий!!!»
Ну, в общем, обычный обряд принуждения к покорности.
Я сидел в самом заднем ряду и думал: выебнусь или не выебнусь? Выебнусь или не выебнусь?
Тут очередь дошла до самого бодрого из всей нашей партии, на которого и была единственная надежда, что, может быть, хоть он скажет «а вот хуй вам». Но он чего – бодро вышел, бодро присел-встал и все вполне эдак физкультурно. Помахал остальным ручкой, мол, пацаны, ничего страшного: сел-встал – и свободен.
И тут я понял, что пятый в очереди я. И за меня уже никто ничего не решит. Как же я это, блядь, ненавижу, когда решать. А я не буду садиться, и мне будет очень больно. Очень-очень. Я не крутой и не гордый, но просто не буду садиться, и все.
И такая тоска.
Следующим, впрочем, был аульный казах Кокебасов. Он встал, вышел и неживым голосом сказал: «А я не сяду». Четыре сапога в одну секунду – два спереди по ребрам, два сзади по почкам. Кокебасов рухнул, завыл и, размазывая слезы, присел-встал.
Самый первый и самый главный урок: не уверен – не выебывайся. Они чувствуют. Они не дураки, они звери, умные, между прочим.
«А это кто?» – спросили у меня за спиной. Я по-прежнему машинально рисовал в тетрадке рожи. «Да хуй его знает, – ответил я как всегда. – Так просто рожи».
Тут как раз на меня и указал палец: «Ты».
«Этот не пойдет», – сказали у меня за спиной.
«Ты!» – Палец моментально сместился на моего соседа справа.
И я так до сих пор и не знаю: заплакал бы я, если бы вышел, или нет.
Юра
А потом мне пришлось совершить подлость. По гражданским понятиям это не подлость вовсе, а скорее даже доблесть, но гражданские ваши понятия, они, ну, впрочем, ладно.
Я тогда доходил. В смысле подыхал. Не иллюзорно, а вполне так по-настоящему, без дураков. В отделении нашем был один грузин, один полугрузинский еврей, два ингуша, один черкес, один кабардинец, два узбека и я. Командир отделения Ваха Хамхоев, ингуш.
Я сам охуел, когда попал в эту жопу. Сам дурак: свалился с поносом в санчасть, а пока валялся, родное мое отделение, где я был кум королю, отправили куда-то в командировку.
Ну и пиздец пришел: картошку в столовую кто будет чистить? Камалов, Хашимов и я. Полы в клубе кто будет мыть? Хашимов, Камалов и я. Остальным религия не позволяет. У них там курбан-байрам и рамазан. Сало из супа, кстати сказать, жрали с удовольствием. Грузинов все это, впрочем, не касалось, но их вообще ничего не касается, потому что они лучше.
Хотя, казалось бы, с чего? Взять вот хотя бы Юрия Васильевича Басадзашвили. Юрий Васильевич был идиот. По-русски он знал три предложения: «Пиляд бля», «Епрейтор хачу» и «Канпетка дай».
Когда меня выпизднули из художников и отправили в бригаду, Юрий Васильевич возлежал на панцирной койке и кричал: «Пистро-пистро работай тавай!»
Никто из моих нынешних знакомых в это ни за что не поверит, но я поднял Юрия Васильвича с койки за шиворот, дал ему поджопника и вручил ему совковую лопату. «Шени дедиспроче! Шени могетхан! Кхаргис мутели!» – кричал Юрий Васильевич, корчась, но ничего, кидал бетон не хуже прочих.
В обеденный перерыв подошел ко мне серьезный и очень не идиот Леван Паркадзе. «Пойдем, – говорит, – поговорим». Зашли за инструменталку.
«Юру зачем обижаешь?» – «Я не обижаю, – сказал я, смотря в сторону. – Я его в чувство привожу, он охуел». – «Еще раз тронешь – пиздец тебе, понял?» Да понял я, понял, я и сам знаю, что пиздец.
И ни разу более не получил Юра от меня поджопника. Потому что было не за что. Он отчего-то проникся вдруг ко мне совершенно собачьим уважением.
Я очень любил ходить с ним в наряд. Ходить в армии во дневальные считается западло, но мне там было хорошо. Во-первых, после обеда дают поспать часа три, потом ночью тоже можно поспать, а уж когда рота упиздует на работу, а прапорщик Ревякин еще не проснулся – это же вообще ничего прекраснее невозможно придумать. Сидишь эдак просто так на крылечке, лето начинается. Из крыльца идет пар, и тишина, и никого, вообще никого, и так заебись, как никогда не бывает в той, другой жизни. А ты сидишь в самой середине огромной-преогромной тайги, и все остальное вращается вокруг тебя, но тут, впрочем, просыпается прапорщик Ревякин.
Юра полов, конечно, не мыл. Но зато он выполнял другие функции. Он обожал стоять на тумбочке и орать при входе какого-нибудь майора громовым голосом: «Смирна!» – даже если в роте больше никого, кроме нас, не было. Когда рота возвращалась с работ, он ревел в предбаннике: «Валенка-сымай чуркабля!» И в казарму заходили перепуганные босые узбеки и таджики.
Впрочем, это все были времена довольно счастливые. Первое лето службы. А потом наступил сентябрь.
В день своего рождения я снова был дневальным по роте. Без Юры, и прапорщик Ревякин был с утра трезв и поэтому особенно злобен. Чистил я крантики и разводил в специальной емкости зловонную жидкость для замазывания сапогов.
Когда я уходил на дембель, я обнял Юру и похлопал по горбатой его спине. С тех пор я не боюсь идиотов и грузинов.
Подлость
Ну и вот тут-то и подошло время для подлости.
Старого замполита уволили куда-то на повышение по должности, а художника части, ингуша Магомета Евлоева, отправили на гауптвахту за распитие неположенных напитков на рабочем месте.
Я пришел в штаб в кабинет нового замполита и спросил: «Художник нужен?»
Замполит был из новых, не чета дряхлому и заскорузлому майору Баканову: румяный, даже скорее красномордый. Комсомолец.
Дал мне тестовое задание: нарисовать стенгазету к Новому году. Нарисовал, говна-то. С игрушечками, шишечками, в стиле покойного художника Саврасова. Был принят в должность немедленно. Мне выдали личные ключи от рая и поселили в теплую художественную комнату, мечтать было уже решительно не о чем. Привезенный из гауптвахты бывший художник Евлоев был с позором отправлен в бригаду на общие работы. Но на душе было, впрочем, гадостно.
Но ничего, армия тем и хороша, что справедливость в ней всегда все равно победит, как ты от нее ни уворачивайся. Земляк и, более того, односельчанин уволенного художника Ваха Хамхоев, он же командир моего отделения, в тот же самый день на вечерней поверке проверил натяжение моего поясного ремня. Натяжение было слабое – бляха ремня практически лежала у меня на яйцах. Что обычно не возбранялось, но не в данном конкретном случае. В данном конкретном случае я в присутствии командира роты был приговорен к неделе мытья кубрика.