Описывая свою каюту, Пири не преминул упомянуть, что над его рабочим столом висел портрет Рузвельта. Теодор Рузвельт для меня человек необычайной силы, величайший из людей, которых порождала Америка. Кажется, даже в России вышло из моды так верноподданнически славословить царя. Впрочем, Иозеф понимал, конечно, что Пири – мужественный и отважный путешественник, и, возможно, ему завидовал. Отсюда и непомерная в сравнении с пустяковым поводом досада за задержку его судна в Нью-Йорке. Но Иозеф был молод, тороплив и считал дни, когда увидит, наконец, Учителя воочию.
Его одноместная каюта на палубе второго класса была крохотной. К двери была приколота надпись: Joseph M. Surgeon[2].
На подвесной полке, на подушке, лежала маленькая детская американская шоколадка и записка от капитана с пожеланием счастливого плавания. Это позабавило Иозефа. Под полкой был устроен откидной столик, но при нем не было стула. Его мог заменить чемодан, натертый на причале льдом для коктейлей, взятым у буфетчика, чтобы химическим карандашом крупно вывести на боку имя Иозефа. Два больших ящика с медицинскими приборами путешествовали в грузовом отсеке.
Будь чемодан на полдюйма длиннее, в каюте он уже не поместился бы. Сбоку была ниша с зеркалом и раковиной. Иозефу еще предстояло овладеть навыками бритья при качке в четыре балла. Что ж, залезать в эту уютную коробку имело смысл только на ночь.
Иозеф вполне мог позволить себе каюту первого класса. Но, оказалось, первый класс разобран. Дожидаться свободного места пришлось бы в тропическом Нью-Йорке еще неделю. А платить даже за недорогой отель в этом неуютном, с улицами-каньонами, но очень дорогом городе было весьма накладно…
В дверь постучали, стюард предложил стакан холодного пунша из белого рейнвейна, шампанского и кларета. И объявил, что обед начнется через четверть часа. Иозеф очнулся, кормушка была откинута, надзиратель с шумом ставил на обитую жестью полку миску с перловкой и кривую помятую алюминиевую кружку чуть теплого чая.
Иозефу было семь лет, когда бессарабская цыганка Роза предсказала ему, что он вырастет и уплывет за море. Речь, понятно, шла о Тунисе. Он пересечет Средиземное море и отправится охотиться на львов. Как Тартарен. Книжку про забавного тарасконца маленький Иозеф при ласковом, но настойчивом наставничестве обожаемой им тетки Жозефины кое-как читал по-французски.
Тетка ввиду частого извинительного отсутствия родителей, сама будучи безмужней и бездетной, по сути, Иозефа и воспитала. Лишь позже переключившись на австрийского крон-принца Рудольфа (5). История тетки Жозефины в семейные анналы вошла в таком виде. Будучи еще совсем молоденькой, она полюбила. Избранник был серб, капрал, из низшего сословия. Родные не могли допустить мезальянса. Несчастный капрал с горя застрелился. Тетка приняла обет безбрачия. Все это было – если было – задолго до рождения Иозефа.
Таких цыганок, как знойная ярко-черная усатая толстая Роза, позже Иозеф увидит во множестве на одесском Привозе, занятых торговлей рыбой и маринованными баклажанами. Но в Триесте она была единственна и экзотична. Говорили, Роза осталась вдовой, потому что ее муж-шкипер погиб где-то в южных морях. Она не опровергала этих слухов, но уклонялась от разговоров о прошлом. Роза жила переулком выше, на via della Madonna del Mare, как и положено морячке, рядом с благоухающей в жаркие дни, несмотря на обилие льда в витринах, рыбной лавкой. Рыба, мидии, креветки, лангусты – все было первосортно. Именно в этой лавке закупал провизию хозяин отличного ресторанчика, славившегося своей пастой – только до трех дня – под соусом из морепродуктов. А также тушеным осьминогом в томате. На стене заведения красовалась намалеванная по штукатурке картина: на фоне синего-синего моря и такого же неба с кудрявыми облачками на парапете балюстрады сидел нога на ногу совершеннейший джигит в белоснежном костюме. Это был примерный образчик приморского китча, так были украшены дешевые едальни не только Средиземноморья, но и всего черноморского бассейна – от одесских пивных до батумских духанов. А также стены, потолки и ниши в номерах второразрядных гостиниц сомнительной репутации.
У семьи инженера Роза снимала первый этаж под магазинчик всякого старья и хлама. Украшенная блестящими монистами, она днями восседала за прилавком, на котором были разложены черные и желтые китайские раскрытые веера с белыми бабочками и такие же, шелковые, сложенные разноцветные зонтики. Были здесь и – ее гордость – белый слон с золотой башней на спине, и бронзовый письменный прибор, и наполеоновские фарфоровые выпуклые медальоны с ликами самого императора и его маршалов, хрустальные сахарницы и витые проволочные сухарницы. Рядом покоилось, в желтых мелких трещинах, тяжелое и толстое блюдо под заливное формы листа какого-то дерева, которое в Италии не росло. Может быть, блюдо изображало осиновый лист. Так или иначе, но блюдо это было очень редкого русского фарфора, уверяла Роза, и оно не продается (6).
С девяти утра до четырех она, сидя за прилавком, не спеша, пила свой дневной cappuccino. Сбоку на полу, в потертом чемодане, ложнокрокодиловой кожи, спала ее любимая такса или собака, похожая на таксу, с обрубленным зачем-то хвостом… Да-да, пророчество Розы звучало именно так: уплывет за море. Роза ошиблась, лет через пятнадцать Иозеф уплывет не за море – за океан. Быть может, впрочем, именно это Роза и имела в виду: именовали же греки в древности океаном Средиземное море.
Это был последний его год в Триесте, куда судьба не позволит Иозефу вернуться. Много лет спустя, в голодном растерзанном Киеве, отстреливавшемся из последних сил от наседавших войск былого московского знакомца Симона Петлюры, Иозеф оказался на спектакле бежавшей из Петрограда труппы. Продрогшие актеры представляли нечто итальянское, возможно, из Гольдони. И чудно€ было видеть посреди разоренного города на маленькой сцене декорации городка его детства: средиземноморская пестрая простота. Причудливо смыкающиеся стены трех-четырехэтажных домов, приставленных один к другому, цвета охры, светло-оранжевые, палевые, фисташковые, голубые, бледно-розовые, редко желтовато-серые и белые, а также что-нибудь непременно бордовое: притолока или оконная рама. И цветы на каждом подоконнике, легкими розовыми, красными и пунцовыми гроздьями низко свисавшие к улице. Видно, театральный художник тоже испытывал свойственную всем русским италийскую ностальгию, так обострившуюся в кровавые годы холода, голода и гибели старой, то есть настоящей, теперь уже легендарной России.
Дом инженера-поляка пана Альбина, получившего свой диплом в Вене, располагался чуть ниже del Mara, на узкой улочке Felice Venezian. И, быть может, где-то по соседству этот самый неизвестный венецианец во времена Казановы имел счастливые страстные свидания. Точнее, это был дом родителей жены инженера, урожденной далматинской графини Милатович. Развалины старого графского замка были совсем недалеко, стоило подняться на холм над бухтой, иногда семья выбиралась туда на пикник, partie de plaisir, называла эти вылазки тетка Жозефина. Родовая же усадьба самого пана Альбина, шляхтича из среднепоместной семьи, осталась в горах Галиции, о которой в конце бурного девятнадцатого века никто в точности не мог сказать, принадлежит она сегодня Польше, России или Австро-Венгрии. Впрочем, никого, кроме европейских политиков, этот вопрос, кажется, и не занимал.
Выпивая по субботам в открытом кафе на ближайшей к его дому Piazza Barbacan, инженер не уставал напоминать итальянским друзьям, насколько холодная vodka viborova питательнее и приятнее всегда теплой grappa, пусть и со льдом. А, распрощавшись с приятелями, никогда не забывал прихватить в кондитерской, располагавшейся здесь же, на площади, кулек свежих заварного крема пирожных – для домашних.
По воскресеньям после мессы в соборе братьев-доминиканцев, за обедом в кругу своей немалой семьи, пан Альбин к тому же утверждал, что Польша еще будет свободной. Как свободна и едина нынче Италия. И, уже под хмельком, перед тем, как отправиться в спальню, поднимал непременный тост за Тадеуша Костюшко.
В этом замечательном поляке, дослужившемся в Америке во время войны за независимость до чина бригадного генерала, пану Альбину нравилось решительно все. И победа под Рацлавицами. И руководство Варшавским восстанием. Даже его дружба с комендантом Петропавловской крепости, в которую герой был определен Екатериной Великой. И освобождение его Павлом, отпустившим арестанта с богом и в компенсацию за причиненные неудобства давшего ему в дорогу на родину двенадцать тысяч рублей, карету, собольи шубу и шапку, а в придачу меховые сапоги и столовое серебро.
Коли воскресенье выдавалось особенно удачным, и пану Альбину удавалось залучить на обед соотечественника, то количество тостов увеличивалось: пили за возрождение Речи Посполитой – от Риги до Одессы. И от Гданьска до Венгрии, включая, конечно, Галицию. Напоминал пан Альбин и об участии своего пращура в декабрьских событиях двадцать пятого года. Правда, в Варшаве все было много скромнее, чем в Петербурге, и никто не выводил войск на площадь. Но все-таки по делу тайных обществ было арестовано восемь человек. Всего восемь: сыграла свою роль симпатия, что испытывал к полякам великий князь Константин не без влияния жены, очаровательной польской княгини Лович. Среди этих восьми наряду с Кржижановским, графом Станиславом Солтыком и графом Залусским был и глава здешнего отделения общества храмовников Карл Маевский. Произнося слово храмовники, хозяин интимно понижал голос (7). А заканчивал пан Альбин обычно любимым своим анекдотом о том, как англичане хотели похитить Наполеона, подменив его двойником-поляком, вы же помните его портрет, вылитый поляк. Oczywiscie![3] Двойник должен был сидеть в шахматном автомате, изображавшем турка, но затея сорвалась. Кажется, заговор был раскрыт зловещим и пронырливым наполеоновским главой полиции Фуше, клятвопреступником и кровопийцей, сосланным Бурбонами как раз в Триест: на городском кладбище старик-сторож за пол-лиры хоть завтра покажет вам его могилу (8).