как скорчивается, испуская нежный леденящий свист, его разбухшее яичко, других звуков в мире не осталось, он сам, единолично, был родиной и закрылся на три замка, три засова, три щеколды в спальне, помочился сидя в переносной нужник, выдавил тяжкие две капли, четыре капли, семь капель, рухнул на пол лицом вниз, мгновенно уснул, снов не видел и без четырех минут три проснулся, обливаясь потом, потрясенный явственным ощущением, что кто-то смотрел на него, пока он спал, кто-то, кто сумел проникнуть в комнату, не отпирая замков; кто здесь, выкрикнул он, никого, закрыл глаза, снова почувствовал, что на него смотрят, в испуге распахнул глаза и тогда увидел, вот же ж на хрен, это была Мануэла Санчес, она попала в комнату, не отперев замков, потому что могла по своей воле проходить сквозь стены, Мануэла Санчес, в недобрый час мною встреченная, в муслиновом платье и с огненной розой в руке, дыхание ее пахло лакрицей, скажи мне, что это не взаправду, что это бред, твердил он, скажи, что это не ты, что смертью повеяло не от дурмана твоего лакричного дыхания, но это была она, ее роза, ее теплое дыхание наполняло спальню, как упрямый бас, более размеренный и древний, чем одышка моря, Мануэла Санчес моей погибели, ничего не было написано про тебя в линиях моей руки, в моей кофейной гуще, даже в воде предвещавших мою смерть плошек, не забирай воздух, которым я дышу, сон, которым грежу, потемки этой комнаты, куда ни разу не входила и не войдет женщина, погаси свою розу, стонал он и все нашаривал выключатель, а находил вместо света Мануэлу Санчес моего безумия, вот же ж на хрен, зачем я нахожу тебя, если не терял, хочешь – забери мой дом, всю родину, даже дракона на гербе, только дай мне зажечь свет, скорпион ночей моих, Мануэла Санчес моей водянки, сукина ты дочка, выкрикнул он, полагая, будто свет избавит его от наваждения, и все кричал, уберите ее, уведите с моих глаз, сбросьте с обрыва с якорем на шее, чтобы никто больше не мучился мерцанием ее розы, вопил от ужаса в коридорах, шлепал во мраке по коровьим лепешкам и в смятении недоумевал, что такого случилось в мире, что вот-вот пробьет восемь, а все в доме спят, негодяи, поднимайтесь, сволочи, кричал он, повсюду зажегся свет, в три часа ночи протрубили зорьку, во дворце, потом в крепости в порту, потом в гарнизоне Сан-Херонимо, а там и во всех военных частях страны, и началась сумятица, встрепенулось оружие, за два часа до утренней росы распустились розы, сонные наложницы вытряхивали ковры под звездами и снимали покрывала с клеток со спящими птицами и меняли полуночные цветы в вазонах на вчерашние, и целая уйма каменщиков срочно возводила стены и сбивала с толку подсолнухи, клея солнца из фольги на оконные стекла, чтобы никому не было видно, что на небе все еще стоит ночь, а в доме стоит двадцать пятое, а на море стоит апрель, и китайцы из прачечных галдели и сгоняли с кроватей заспавшихся, чтобы унести в стирку белье, ясновидящие слепцы галдели и предсказывали любовь там, где любовью и не пахло, порочные чиновники галдели и заставали кур за снесением понедельничных яиц, когда вчерашние яйца еще валялись в ящиках столов, и шумели недоумевающие толпы, и правительство созывало чрезвычайные советы, а вокруг дрались собаки, пока он, ослепленный внезапным днем, прокладывал себе путь сквозь ораву бесстрастных льстецов, провозглашавших его гонителем ночи, командиром времени и устроителем света, но один военный из высшего командования решился остановить его в вестибюле, отдал честь и отрапортовал, разрешите доложить, господин генерал, сейчас всего-то пять минут третьего, а другой голос поправил, пять минут четвертого ночи, господин генерал, и он закрыл лицо тыльной стороной ладони и в неистовстве и испуге взвыл так, что слышно было в целом свете: сейчас восемь, на хрен, восемь, я сказал, это приказ Бога. Бендисьон Альварадо, увидев его на пороге особняка в предместье, спросила, откуда он такой явился, словно тарантулом укушенный, чего ты руку к сердцу прижимаешь, спросила она, а он молча повалился в плетеное кресло, убрал руку, но снова забылся, и мать ткнула в его сторону кисточкой для раскрашивания иволг и поинтересовалась с удивлением, уж не Сердцем ли Христовым он себя возомнил, к чему эти томные глаза и рука на груди, и он смутился и убрал руку, черт, мама, хлопнул дверью, ушел, принялся бродить по дому, спрятав непослушные руки в карманы, чтобы не прижимались, куда не следует, смотрел в окно на дождь, видел, как стекает вода по звездам из оберточной бумаги и серебристым металлическим лунам, подвешенным на окна, чтобы в три часа пополудни казалось, будто уже восемь вечера, видел оцепенелых солдат охраны во дворе, видел грустное море, дождь Мануэлы Санчес в твоем городе без нее, ужасающе пустой зал, перевернутые стулья, поставленные на столы, непоправимое одиночество первых сумерек очередного вечера очередной мимолетной субботы без нее, вот же ж на хрен, ладно бы хоть печалился о том, что уже случилось, а иначе-то совсем уж тошно, вздохнул он, устыдился своего состояния, поискал по телу, куда бы еще прижать блуждающую руку, если не к сердцу, прижал наконец к успокоившемуся от дождя разбухшему яичку, оно было такое, как обычно, той же формы, того же веса, так же болело, но от этого было еще страшнее, будто держишь на ладони собственное бьющееся сердце, и только тогда он понял, о чем толковали люди, говорившие ему в былые времена, сердце – оно же третье яйцо, господин генерал, вот же ж на хрен, он отошел от окна, начал кружить по залу для аудиенций с неизбывной тревогой, какую испытывать может только вечный президент, у которого в душе застряла рыбья кость, оказался в зале совета министров, мучительно слушал, как всегда, не вникая, поразительно скучный доклад о положении дел с налогами, и вдруг в воздухе что-то изменилось, министр финансов умолк, другие вглядывались в него сквозь трещины его брони, треснувшей от боли, и он увидел себя со стороны, как беззащитный и одинокий сидит на конце длинного орехового стола и дрожит лицом оттого, что его застукали в жалком состоянии пожизненного президента с рукой, прижатой к груди, он изжарился на ледяных углях цепких, как у ювелира, глазок моего кума министра здравоохранения, словно проникавших в самое его нутро, пока их владелец теребил цепочку золотых жилетных часов, осторожнее, сказал кто-то, уж не