«Я не буду задерживать ваше внимание повторением того, о чем говорили мои предшественники, — начинает он плавно и уверенно. — Вот здесь, в этом документе, вы найдете подробный анализ нашей деятельности за отчетный период, — и он небрежно передает в президиум мой свиток, в котором сам черт ногу сломит. — Но не об этом я хочу сказать, нет, не об этом». И уже идет по залу волнительным облаком: «Действительно, не об этом нужно, ох, не об этом…» — «А хочу я обратить ваше внимание на экономические эффекты, — продолжает оратор. — Все, или почти все, о чем мы говорим сегодня, обсчитывается и выражается в рублях. Пора нам уже научиться считать». И зал откликается едино, сочувственно: «Пора, давно пора». — «Вот мы и посчитали, и получили сто сорок тысяч рублей. Много это или мало? Я не знаю, и вы не знаете», — поворачивается он на сцену, и президиум коллективно машет головой. «Больше того, — продолжает оратор, — я не знаю, правильно ли мы посчитали. Мы же с вами не умеем считать, мы же не знаем методики счета. Учитывать ли нам только расходы по соцстраху на день нетрудоспособности или брать номинальную стоимость сэкономленного рабочего дня?»
Теперь уже все кивают и раздумчивое глубокомыслие в глазах у каждого. И тогда оратор делает заключительный аккорд: «Мы внедряем науку в практику и сегодня отчитываемся на эту тему. Науку нам предлагают ученые. Это их методики. Так пусть же они дадут нам научно обоснованные способы определения экономического эффекта. Пусть они нас научат. Формально мы все планы выполнили, внедрили то, что наметили, но результаты оценить не можем, не умеем. О чем же мы отчитываемся сегодня? О чем говорим? Вот лежит перед вами наш подробный отчет. Там все собрано воедино, подробно, дотошно и тщательно. Не угодно ли ознакомиться? Но правильно ли мы составили этот отчет?». Широкий, искренний жест недоумения: «Не знаю, не знаю, товарищи. Благодарю вас за внимание, — заключает он, — и задавайте вопросы, кому что не ясно».
В зале благосклонное внимание, президиум мысленно чешет затылок. Вроде бы шеф и места не оставил, за которое укусить можно. Ан нет! Выскакивает молодая остервенелая из детского сектора. И очень запальчиво ставит вопросы, и сама же на них отвечает (старая скверная манера). Она говорит: «Я не про экономику, Бог с ней. Но вот же у вас внедрено то-то и то-то, и вы это как достижение подаете. А вы объясните коллегии, почему внедрение не повсеместно, а лишь в отдельные учреждения? Мы к вам комиссии посылали, я акт читала. Вот вы внедрили нечто в больницу № 1, а почему это же не внедрили в больницу № 2? В медсанчасть? В другие больницы города? Где ваши планы, контроль исполнения? Пустили на самотек, понятно. Единичными внедрениями пыль в глаза пускаете? А где массовость? Про экономику нечего говорить, рубли потом посчитаем. А вы вот это объясните, расскажите, чем здравотдел занимается?». Она говорит с экспрессией, с фанатизмом, глаза сверкают, жесты яростные. Все это, разумеется, игра. Смотрите, мол, как я за дело болею. Пусть даже кое-где и переборщила, зато ретивая, болею-то как! А президиум, смотрю, опять наливается и уже холодеет, и в зале — двусмысленность. Что же он ответит? И долго думать нельзя: цейтнот…
Я мысленно ставлю себя на его место. Что же я отвечу? В голове проносятся какие-то нелепые кухонные варианты, дескать, сама пойди и внедри, попробуй, отсюда — легко орать, и еще что-то в таком роде. Получается глупо и беспомощно, маразм какой-то. А что он? Шеф на трибуне невозмутим. Он ждет, когда эта праведница выдохнется и сядет на место. И тогда он вытягивет руку и направляет на нее палец. И это уже не палец, а перст указующий. «Вот, — произносит он торжественно и с оттенком высокой печали, — вот оно, наше несчастье». Он не говорит «она», он говорит «оно», имея в виду не персонально эту злючку, а нечто более глобальное, нечто принципиальное, к чему, однако, эта злючка имеет какое-то отношение. «Почему, — продолжает он, — так медленно и мучительно, а временами и совсем плохо идет внедрение науки в практику? А потому, что мы внедряем огульно, повсеместно, не задумываясь об условиях и последствиях. Что же касается меня, то я, — делает паузу и отметает что-то решительно и резко, — я запрещаю внедрение там, где отсутствуют следующие три условия: во-первых, материальная база, во-вторых, достаточный уровень квалификации, и в-третьих, где не преодолен психологический барьер, да, да, психологический барьер, а мы о нем забываем». В зале уже все в порядке. Сочувственные кивочки: «Забываем, ох забываем!». Теперь шеф в одно касание добивает праведницу. Его перст вновь уставился на нее: «Вот вам демонстрация того, чего делать нельзя. Как говорится, усердие не по разуму. Остановите вы этих ретивых, они нам все дело испортят. Еще есть вопросы?». Больше вопросов не было.
Началось обсуждение. Взял слово известный профессор. «В своем выступлении, — сказал он, — оратор выразил мысль, которую вот уже много лет вынашивает именно наша кафедра». И обратился к каким-то плакатам, которые привез заранее, и попытался эти плакаты увязать с выступлением предыдущего оратора. За ним взошла на трибуну зам. зав. облздравотделом. Она оспорила утверждение профессора: «Докладчик имел в виду совсем не это, а то, о чем мы говорили недавно на очередном совете, здесь, в этих стенах». Когда и третий выступающий попытался примазаться, я сказал: «Шеф, они разбазаривают ваше наследие. Но Вы еще живы. Скажите им, что Вы на самом деле имели в виду». Он улыбнулся совсем по-мальчишески и произнес: «Пусть сами разбираются».
Итак, мой шеф не сделал революцию в здравоохранении, квалификация в стационарах не выросла резко, участковые врачи не стали family doctors. Но сам он стал плотиной и барьером на пути внешнего безумия, стал нашей последней линией обороны.
Кроме него я знал еще нескольких человек, которые пытались или пытаются реформировать здравоохранение на местах. Собственно, каждый новый заведующий здравотделом, каждый главный врач больницы, едва заняв кресло, с этого и начинает. И даже опытные клиницисты, получив эту роль, увлекаются игрой. На этой роковой волне отобрали у нас ставку наркотизатора, передали ее в соседнюю больницу для централизованной анестезиологической службы. «Ваше дело маленькое, — сказали нам. — Нужно вам оперировать — позвоните в центральную службу и вам дадут наркоз». Вообще централизация, укрупнение выглядят сначала очень заманчиво. Взять хотя бы ту же анестезиологию. Собираются воедино несколько ставок, значит, берут несколько специалистов. Они взаимозаменяемы на случай болезни или отпуска. У них есть руководитель — самый опытный, у которого они учатся. Для них приобретается сложная аппаратура. Соединившись вместе, они кооперируют свои знания и силы. Вместо разрозненных специалистов рождается мощная служба. Так, по-видимому, рассуждают они, когда формируют централизованную анестезиологию, этим же вдохновляются, когда делают общий гараж.
Централизация наркозной службы обернулась нам горем. Мы туда, конечно, звонили, но они не приходили. В среднем они являлись быстрее, чем, например, водопроводчики или слесари. Но ведь и хирургия — не сантехника. Известный наш сатирик Райкин как раз эту тему и обыгрывает. Строитель или водопроводчик лежит у него на операционном столе и мыслит своими категориями — вот мне разрезали живот, а ниток не хватило, не завезли; хирурги делают перекур, а я лежу с разрезанным животом, ожидаю. У Райкина это смешно. А если больной действительно уже на столе, а наркотизатор из какой-то отчужденной центральной службы не идет?
Очень скоро централизованная анестезиологическая служба куда-то разбежалась. Мы потеряли ставку, которая безнадежно прилипла в соседней больнице. Эта рваная рана в штатном расписании заживала трудно и больно. Собственную анестезиологию все же удалось воссоздать. И мы не пропали в доме своем. А городская централизованная межбольничная анестезиологическая служба — это сложная детерминированная система. Но сложные системы детерминации не подлежат.
Реформаторство в медицине, как я уже говорил, распространено достаточно широко. Многие стараются что-то сотворить. Иной думает: «Меня только здесь и не хватало, уж я сделаю, я-то вижу суть, я знаю, куда повернуть».
Это слабость не ведомственная, а общечеловеческая. Помню, после войны на базаре сидел пьяный инвалид, перед ним на асфальте лежал шнурок, а в шнурке две петельки. Вы могли поставить на кон любую сумму и сунуть палец в петлю. Если петелька на вашем пальце затягивалась, вы забирали весь банк (инвалид ставил столько же, сколько и вы), но если петелька развязывалась, деньги забирал инвалид. Одна петелька затягивается, другая развязывается, правильно выбирайте петлю, одну из двух, шансы равные — играйте! К тому же инвалид пьяный, от него водкой несет на версту, еле сидит, петельки свои путает небрежно, рассеянно. И если приглядеться… Если присмотреться, то все-все ясно. Ясно, в какую петлю надо палец совать, чтобы точно, значит, без проигрыша. Деревенская дотошная тетка продала корову. Денег — полная машина, а сама хитрющая, дотошная. Посмотрела на игру, глянула, присмотрелась и вдруг — сваркой глаза осветились: Поняла!!! Мать моя родная! Да деньги же — вот они, на земле лежат, да он же пьяный, дурак. Да момент какой! Губу закусила и ринулась. Ай, не беги, тетка, не твоего это ума дело, здесь тебе не деревня. Куда там! Теперь уже не остановишь. Поняла я!!! — ревет, нутро с кипяточком. «Вижу, понимаю, уж я знаю!!!…» Потом будет выть и проситься, да не вернешь.