— Не кричи давай, — огрызнулся он, тоже сердитый от всего, что произошло за утро. — Сорвалась ровно…
И словно эти слова младшего брата были самыми больными из всех, что она сегодня услышала. Попятившись, она села на прикрытую рядиинкой деревянную кровать, всегда доброе и светлое лицо ее перекосилось ненавистью.
— Паразит ты такой! — повторила она с криком. — И все вы паразиты, паразиты! Навалились на меня…
Она упала лицом в подушку, завыла, затряслась, закричала, мотая головой:
— Сдохнуть лучше, сдохнуть, сдохнуть!
Заверещала от испуга пятилетняя теперь Зойка, захныкал Игнатий, бывший старше ее годом. Донька, всегда самая из всех спокойная и рассудительная, сползла со скамейки, подбежала к кровати.
— Мам Катя, мам Катя, — затеребила она ее за подол. — Не плачь, не плачь…
— Катя, слышь, — сказал виновато и Мишуха, подошел к кровати. — Дождемся тятьку вот… И дядя Тихомилов с войны придет…
Катя потихоньку перестала трястись, лишь долго еще всхлипывала, а Донька все повторяла: «Мам Катя… Ну, мам Катя…» Они все, дети Тихомилова Степана — и Донька, и Игнатий, и Захар, — звали ее мамой Катей.
Потом она тяжело пошевелилась, села на кровати, вытерла ладонью слезы, поставила между колен Доньку, мокрой от слез рукой стала гладить ее мягкие белые волосы.
— Простите меня, детки. Славные вы, сердешные…
…Все это было прошлогодней осенью, когда обильно сыпались уже листья. Сена Пилюгин так и не дал накосить, корову продали, и, как заболела Донька, Катя христа ради выпрашивала молочка у тетки Василихи, чья корова отелилась в деревне первой. Василиха была бабой нелюдимой и угрюмой, сама она кормила троих, муж ее, Васильев Василий Васильевич, с первых дней войны был на фронте, молока она давала без всякой платы, потому что платить Кате было нечем. Но полыхавшая огнем Донька почти его не пила — так, если глотнет когда глоточек — и таяла прямо на глазах.
— К дохтуру надо, в район. Ты что ж, девка? — сказал дед Андрон, заглянувший однажды вечером.
— Да как? Я уж трижды кланялась председателю, а он лошадь не дает.
— Это почто?
— А спроси… Пешком бы понесла ее, да ведь поморожу. Морозы-то вон!
Морозы действительно завернули к середине февраля ошалелые, лопались толстые тополя, кой-где растущие вдоль улицы.
На другое утро сам дед Андрон, встретив председателя на кошаре, сказал ему:
— Ты что же коня-то Афанасьевой Катерине не выделишь? Помереть могет у нее девчушка. В больницу-то…
— У всех у нас дети болеют, — ответил Пилюгин. — Простывают, стервецы. Я своих малиной всегда пою. И без всякой больницы…
— Так и она поит. Да тут к дохтуру надо.
— А пусть получше попросит, — ухмыльнулся Пилюгин.
Дед стоял и молча глядел на председателя, будто еще ждал каких слов.
И тот сказал:
— Чего уж так она убивается? Кабы их, Афанасьевых, дите бы еще…
— Во-он что…
— Что? — пошевелил усами Пилюгин.
— А то, Артемушка… Родитель твой, Сасоний, свое нашел… И ты, гляди, не найди.
— Т-ты!!! Стручок засохший! — взорвался порохом Артемий Пилюгин и, глотнув морозного воздуха, побагровел, будто глотку ему враз заткнуло и он никак не мог этот воздух выпустить обратно, почернел даже. — Борода высыпалась, а тож… встреваешь!
И пошел, пошел, почти побежал прочь от кошары.
На третий день после этого Донька стала хрипеть и задыхаться. Возле нее метались круглыми сутками сама Катя, бабка Андрониха, Михаил, вливали ей из ложечки в рот отвары из трав и ягод, какими испокон веков пользовался в деревне детей, пробовали обкладывать ее теплым, распаренным березовым листом. Но ничто не помогало: девчонке становилось хуже, изо рта ее пошел тяжелый запах.
— Нутро у нее гниет. Простудилась, это-то верно определил председатель, — мрачно сказал дед Андрон, впервые раскрыв рот после стычки с Пилюгиным.
Многими часами Донька лежала в забытьи, как неживая уже, только с бледного лобика ее катился пот. И как-то, ненадолго придя в себя, она спросила:
— Я умру, мам Катя?
— Что ты, Донюшка?! Выздоровеешь!
Девочка долго смотрела куда-то мимо Кати в одну точку, потом, как несильный ветерок, прошелестел ее вздох:
— Ведь мы все тебе помогаем, мам Катя. А если я помру… тогда тебе вовсе трудно будет.
Что-то вспухло внутри у Кати и лопнуло, разворотив грудь, заложив горло. Из глаз ее хлынули соленые слезы, она вскочила, стала обматывать голову шаленкой.
— Коленька, Захар… Глядите все за Донькой, я счас…
Выскочила из дому и побежала в контору к председателю.
Но Пилюгина там не было, в холодном помещении сидела одна Мария-счетоводиха, которую все звали Марунькой, она сказала, что председатель ушел на скотный двор, там корова какая-то растелиться не может.
Но на скотном дворе она нашла лишь Мишуху да старого Андрона. Распаленные — Мишка был без кожуха, — они выкидывали в стенной проем навоз из помещения.
— Не видели Пилюгина? — крикнула Катя.
— В кузню пошел, — ответил Михаил.
— Донька-то умирает, счас в больницу повезу… — прокричала Катя и побежала в кузню, которая стояла неподалеку под самым увалом, а Мишуха и дед вышли за ворота, на мороз, глядели вслед ей, пока она не скрылась в кузне.
… Через полчаса Катя, красная и мокрая, будто из бани, подлетела к дому на председательской кошевке, переступила свой порог. Глотая слезы, прохрипела:
— В больницу, Донюшка!
Она замотала больного ребенка во что только было можно, положила Доньку в кошевку, доверху заполненную мягким сеном, сама стала рядом с ней на колени и хлестнула лошадь.
Шерстяная шаленка на Катиной голове еле держалась, концы болтались, но Катя этого не замечала будто. Она лишь увидела, что к дому, когда лошадь тронулась, подбежал Мишуха, крикнула ему на ходу, издали уже:
— Обихаживай детей-то…
Вернулась она через пять дней с мертвой Донькой, черная, как уголь в кузне Петрована Макеева, бесчувственная и ровно немая.
Когда Михаил с дедом Андроном выдолбили небольшую, в метр длиной всего могилку и спустили туда гробик с Донькой, Катя выдавила из себя первые по возвращении из больницы слова:
— Доктора-то сказали — кабы на три-четыре дня раньше ее, мол… Прокля-атый!
С этим возгласом она упала на маленький могильный холмик из земляной гальки вперемешку со снегом, ее еле-еле оторвали от него, увели под руки домой, уложили на кровать, с которой она не вставала до самого рокового Мишухиного выстрела.
* * *
Только на другой день к обеду из района приехали двое милиционеров и очкастая тощая женщина из прокуратуры. Остаток дня толклись в Романовке, вели расспросы, составляли какие-то бумаги, давали на подпись. Бабы и старики подписывались молча, и Катя за что-то расписалась, не читая, лишь дед Андрон ставить свою подпись категорически отказался, ошеломив очкастую женщину из района словами:
— Ну убил и убил… И слава, значит, богу.
Вчера жители Романовки на такие же примерно слова Андрона не обратили внимания и сегодня будто их не расслышали, а очкастая, вскинув острый горбатый нос, изумленно спросила:
— Выходит, вы одобряете преступление?
— Я грю ему, Пилюгину, — он свое сыщет… Как в воду глядел, значит.
И больше от него ничего не добились.
Все трое приезжих уехали вечером, как стемнело, увезли с собой Михаила.
В сани он сел молча. Но перед тем как один из милиционеров хотел их тронуть, соскочил на землю, подбежал к Кате, бесчувственно стоящей у дверей дома и, роняя с головы шапку, ткнулся ей в грудь, заплакал по-детски горько и обиженно. Он плакал, а она молча гладила его по лохматой, давно не стриженной голове.
Поплакав, он оторвался от сестры, вытер слезы сперва одним кулаком, потом другим. И сказал:
— Ты, Кать, не убивайся. Не убивайся, ладно?
Она без слов кивнула.
Он поднял шапку, надел ее, снова сел в сани.
Мишуху увезли, и в доме Кати Афанасьевой застыла мертвая тишина. Все детишки прятались, как мыши, по разным углам, сама Катя сидела, расставив по-бабьи ноги, на деревянной кровати, застеленной ряднннкой, смотрела перед собой, не видя суетящегося возле печи деда Андрона.
— Старушонка моя печку вам прийтить истопить хотела, да в поясницу ей прострел ударил, — объяснял он зачем-то. — Этот… радикулит, по-дохторскому, схватил, лежит крючком. Ну да мы счас сами…
Растопив печь, Андрон разогнулся, оглядел сиротское семейство Кати Афанасьевой, почесал в тощей спутанной бороденке. И сказал:
— Давайте так порешим, суслятки… Жить все едино придется. Бог — он родит и жить велит. Таково мученье, хошь не хошь… Уразумели?
Не поняв этой речи деда Андрона, дети по-прежнему молчали, никто не откликнулся, и старик рассердился, будто перед ним были взрослые:
— Эк, якорь вас! Ну, да ладно, жизнюха каждого по уму добьет. Где у вас вода-то? И картохи, что ли? Жрать-то небось хотите?