— Ну-ну. Что-то ты раскипятился не на шутку, — примирительно похлопал его по плечу хозяин терема. — Я ж так просто, для разговору, не более, а ты вона, разошелся.
Больше он и впрямь об этом не заговаривал, продолжал вести себя все так же дружелюбно, а на следующий день перед расставанием посоветовал в Думу со своим делом больше не обращаться, поскольку Шуйские после неожиданной казни Андрея Михайловича сидят тише воды и ниже травы, а потому им не до убиенных холопов покойного родича — самим бы уцелеть.
Супруге же Воротынского он передал знатные, тонкой работы колты, стоившие даже при беглом взгляде никак не меньше нескольких десятков рублей[44], чем немало удивил своего гостя. Кроме того, он преподнес в подарок самому Воротынскому отличную саблю хорошего закала и до того гибкую, что она не ломалась, даже когда Палецкий, довольно улыбаясь, попросил Леонтия Шушерина — у самого силенок не хватало — согнуть ее так, чтобы острие клинка поцеловалось с камнем на узорчатой рукояти.
Ну, это еще все можно было хоть как-то объяснить — все ж таки и впрямь родня, хоть и дальняя, да и то по матерям. А вот точно такая же сабля, разве что с более бедной инкрустацией на рукояти, которой Дмитрий Федорович одарил Леонтия, и вовсе не лезла ни в какие ворота.
Сразу стало понятно: боярину от Воротынского что-то нужно, и теперь оставалось гадать — чем именно придется расплачиваться за столь дорогие подарки. Поэтому обратно к себе под Коломну Владимир Иванович возвращался задумчивый, в отличие от своего довольного спутника, радовавшегося как ребенок. Князь же продолжал ломать голову: что именно попросит взамен Палецкий? Что и когда. Однако ничего путного на ум так и не пришло, и потом так и забылось. Вспоминалось изредка, да и то лишь в связи с обещанием в будущее лето непременно навестить Дмитрия Федоровича.
Но сдержать его князь Воротынский так и не смог — помешали обстоятельства, а точнее — разболевшаяся старая рана, полученная в стычке с передовым отрядом крымских татар и теперь внезапно открывшаяся. Спустя время он засобирался было в Москву, но поездку вновь пришлось отложить — тяжело заболела супруга. Куда уж тут по гостям кататься. Бабки-ворожейки не помогли, равно как и даденный им самим обет непременно отправиться на богомолье в Старолутвинский монастырь и внести хороший вклад Параскеве-Пятнице.
Княгиня медленно угасала и, не дотянув трех дней до Пасхи, так же тихо, как и жила, в строгий четверг отдала богу душу, оставив Владимиру Ивановичу дочку и сына.
Между тем, очевидно следуя поговорке, что если гора не идет к Магомету, то он сам идет к ней, хотя и навряд князь Палецкий слыхал об этой поговорке басурман, Дмитрий Федорович спустя два года после их встречи в Москве сам пожаловал в гости к Воротынскому…
Глава 3
Месть
Правда, еще до этого с Владимиром Ивановичем приключилась беда. Все началось с того, что еще весной разнесся слух, будто крымский хан готовится идти к южным пределам Руси. Слух казался достаточно правдоподобным, а если учесть то обстоятельство, что всего за несколько месяцев до этого, сразу после окончания жатвы на полях, державу Иоанна посетил сын хана Иминь, безнаказанно похозяйничавший в Одоевском и Белевском уездах, то есть совсем рядом с вотчинами самого Воротынского, то не поверить ему было нельзя, ибо — чревато.
К тому же если бы это известие привезли сакмагоны[45] с Новгорода-Северского — одно. Тут можно было бы и усомниться, поскольку службу они несли худо. Иной раз могли прозевать подлинное нашествие, а иной — сказануть о таком, чего на самом деле нет. Эти — рязанские, прибыли с Ряжска и Михайлова. Им — вера была.
Собранное многотысячное войско встало станом близ Коломны в ожидании неприятеля, а вскоре, сразу после богомолья, из Угрешского монастыря святого Николая туда прибыл и юный великий князь. По своему обыкновению, командовать воинской ратью он не собирался — просто прослышал, что в местах близ Коломны можно славно поохотиться, и не только на зверье, вот и прикатил.
В тот день какое-то предчувствие с самого утра не давало покоя Владимиру Ивановичу. Что-то недоброе густо разлилось в воздухе, и было неясно только одно — откуда именно грядет беда. Однако шел час за часом, но так ничего и не происходило, только ближе к полудню отчего-то стало колоть в сердце, но тоже вскорости отпустило.
А уж к вечеру, когда стало смеркаться, прибежали перепуганные дворовые девки, с которыми рано поутру пошла в лес по грибы да по ягоды дочка князя — пятнадцатилетняя Евпраксеюшка. Пошла, да не вернулась. Лишь через час Владимиру Ивановичу удалось вытянуть, вытащить, вытрясти из бестолковых баб, что же приключилось с ними в лесу.
Оказывается, налетели на них какие-то нарядно одетые всадники. Некоторое время они молча разглядывали их, не говоря ни слова, после чего совсем еще молоденький юноша с ястребиным носом, властно указав на княжну, заявил: «Эту хочу. Прочие — ваши». Та попыталась бежать, но ее тут же перехватили, грубо ухватив за выскочившую из-под плата девичью косу, что само по себе уже оскорбление, перекинули через седло и бросились ловить остальных, которые мигом кинулись врассыпную, сообразив, что дело худо. Больше ничего от них Воротынскому добиться не удалось.
Спустя время он сообразил, наконец, пересчитать вернувшихся из леса и выяснил, что вместе с дочерью не вернулось еще трое. Прихватив с собой двух холопов из числа тех, кто поздоровее прочих, он ринулся на поиски, но так никого и не нашел — мрачный ночной лес умел надежно хранить свои тайны.
Лишь к утру он сумел выбраться из чащобы, а едва подъехал к околице своей Калиновки, как заслышал истошные крики и горестный бабий вой. Прибитое к камышам, бездыханное тело Евпраксии обнаружила старая Прасковья, пошедшая чуть свет по воду в Коломенку.
Пока дочь обмывали и готовили для нее домовину[46], князь мучительно размышлял: «Каким образом его любимая дочка, с раннего детства научившаяся плавать, ухитрилась утонуть в мелкой Коломенке?» Почему-то найти ответ на этот вопрос ему казалось особенно важным. Уже к вечеру разгадка пришла на ум: «Да потому, что она очень сильно хотела умереть».
Однако легче ему от этого не стало, скорее напротив — в душе образовалась тягучая пустота, которую ничем нельзя было заполнить или уж, на худой конец, залить, пускай на время, хотя последнее средство он и пытался применить, осушив один за другим несколько жбанов крепкого пятилетнего меда.
Не принесли облегчения и вторые сутки, когда он, удивляясь собственному сдержанному тону, опросил тех трех, схваченных вместе с княжной девок, вернувшихся после полудня в разодранных сарафанах в деревню. Опрашивал долго и упорно, вытаскивая из них мельчайшие подробности, хотя при этом и сам удивлялся — зачем они ему?