неосязаемое, подчинявшее ему всё. Я вижу себя напротив него, ловлю его взгляд, а он ловит мой. И я до сих пор снова и снова вспоминаю тот день, когда мы были одни в маленьком конференц-зале без окон, и он пересел на стул рядом со мной, и я заметила, что его запястье покрыто веснушками, и я коснулась его, и он не отдёрнул руку. Я помню до последней доли секунды, что он не отдёрнул руку, что она какое-то время оставалась неподвижной и тёплой под моим прикосновением. Я помню электрическую пульсацию во всём моём теле, помню, как прижала палец к этим веснушкам на его запястье, желая слиться с ним, стать единым целым. Этот момент был первым откровенным физическим актом после долгих страстных взглядов и даже одного прямого разговора за неделю до этого и совместных обедов, которые почему-то всегда длились на час дольше, чем мы планировали.
Может быть, он первым начал действовать, пересев на стул рядом со мной, зная, что мы здесь одни? Или я была первой, вжав палец в его кожу? Но какая разница. Кто был первым — неважно.
Но я помню и другое. Миг спустя, по-прежнему не отодвигая руку и не сдвигая мой палец, он сказал:
— Я возвращаюсь к Мари. Попробуем в последний раз.
Мари была его женой, год назад подавшей на развод. Решение о разводе ещё не было окончательным.
Я убрала палец.
— Разве она не съехалась с тем типом, с которым они вместе варили сыр?
— Она возвращается в Бостон.
— Похоже, сыровар её кинул, и она использует тебя как запасной аэродром. Она тебя не заслуживает. — С моей стороны гадко было так говорить, поэтому я немедленно добавила: — Прости, пожалуйста.
Я не имела права так говорить. Мы не были любовниками. Моё прикосновение к его запястью было первым физическим актом, которого никто из нас не мог отрицать. Но мы были коллегами, близкими друзьями, мы флиртовали, мы обедали вместе как сумасшедшие. Отсюда моя дерзость прикоснуться к веснушкам на его запястье в конференц-зале Стоукса.
— Честно говоря, я не знаю, правильное ли это решение, но я обещал попробовать, — сказал он, глядя мне в глаза, и задержал взгляд на несколько ударов сердца. Он был близко к моим губам, близко, очень близко к тому, чтобы поцеловать меня. Но он отодвинулся назад, и у меня упало сердце, и я никогда не забуду эти секунды вечности.
Во мне что-то щёлкнуло, а когда во мне что-то щёлкает, я иду напролом. Я вновь прижала палец к веснушкам на его запястье.
— Ты не уверен в этом решении, потому что любишь меня. И я тебя люблю. Вот, я это сказала.
Честно говоря, я вообще не помню, что было потом. Какой-то смазанный, ужасный, долгий, мучительный разговор о сложностях, и обязательствах, и его обязанности попытаться простить, и последних попытках, и необходимости подумать, и всё такое. Все типичные слова, которые приходят после того, как сорвёшь крышку с того, что давно назрело. И нет, он не стал отрицать мои слова. Совсем не стал.
Господи, как же я люблю Генри. Я всегда чувствую эту боль, похожую на удар в живот, и небо вновь чернеет, и тучи висят так же низко, как в день, когда он ушёл. Я не могу забыть эти тучи, серые и густые, возле моего кабинета в «Стоукс & Крейн», уничтожившие яркий свет, закрывшие его лицо. Он сидел в оранжевом кресле для посетителей, я смотрела на постер в рамке за его спиной, постер фильма по книге Габриэля Гарсиа Маркеса о невинной Эрендире. Всё, чего мне хотелось, — выкрикивать в его адрес нецензурную брань, заставить его остановиться, задержаться, задуматься. А ещё мне хотелось не сломаться и не заплакать, потому что внутренняя сторона моего кабинета была стеклянной, а кабинет секретаря за ним находился в пределах слышимости.
— Закрой дверь, — сказала я, надеясь заглушить всё, что собиралась высказать в этом чёртовом кабинете.
— Грета, прости. Ты знаешь, что я должен улетать. Во вторник я начинаю работать в Тенкилле. Мари уже вылетела. Мой рейс завтра.
Тенкилл — это огромная система больниц в Нью-Йорке. Так себе название для больниц, но глава системы, Тенкилл Энерджи, может делать что хочет, а хочет он, чтобы его имя было на как можно большем количестве зданий. Генри получил повышение от старшего юриста Стоукса до руководителя отдела соблюдения нормативных требований для всей компании Тенкилла. Его должность — что-то вроде главного юрисконсульта, его задача — следить, чтобы врачи и персонал в его владениях соблюдали законы. Его роль, очень похожая на мою в отношении Ханиуэлла, требует, чтобы он расследовал возможную внутреннюю коррупцию. Это очень похоже на внутренние дела в отделении полиции.
Тем не менее.
Я не собираюсь отдавать должное заслугам Тенкилла, потому что он забрал у меня Генри. Что касается Мари, я отдаю должное заслугам Генри. Он пытается наладить их отношения, хотя почти всё то время, что я его знаю, она не приносила в его жизнь ничего, кроме стресса. Она ушла от него к сыроделу, а потом приползла обратно в Бостон только для того, чтобы тут же начать ныть, как ей тут плохо и что только возвращение в Нью-Йорк может всё изменить.
Но что я, свечку держу за Генри, что ли? Жду его? Или он — то единственное иррациональное в моём рациональном и структурированном существовании? Я зря трачу лучшие для личной жизни годы? Я уважаю святость брака и его желание по крайней мере сделать эту последнюю попытку? Да, да, да, да, да. Лена говорит, что я люблю Генри, потому что его невозможно заполучить, и этой любовью прикрываю своё нежелание строить отношения. Но Лена неправа. Я люблю Генри безоговорочно и иррационально, потому что я безудержно, безумно влюблена во все его качества. Я бы сделала для него что угодно. Как и для Лены.
Кстати, о Лене. Она только что дозвонилась, и теперь диспетчер отправляет сюда машину, что зафиксировано в приложении сканера. Прижавшись друг к другу головами, мы всматриваемся в экран телевизора. Наши рюкзаки нависают над Сыщиком, ожидающим у открытой теперь стальной двери в туннель.
Одна, две, три, четыре секунды. И дрон возвращается к вертолёту, а Стелла уводит в сторону этот вертолёт.
— Пойдём, Лена, — говорю я. — Пора идти.
Я надеваю авиаторы, предназначенные для дальних дистанций, и мы уходим.
Часть II,
В которой мы меняем дислокацию и убираемся отсюда