В Лейпциге в жизнь Радищева вошел еще один юноша, — друг, память о котором он сохранил до конца своей жизни.
Это был Федор Васильевич Ушаков, самый старший из студентов, — человек больших способностей.
твердой, целеустремленной воли и самоотвержения, сильная, жадная душа, самой сильной страстью которой была страсть к науке.
Успехи Федора Ушакова в сухопутном кадетском корпусе обратили на себя внимание одного влиятельного вельможи — тайного советника Теплова. Теплов взял Ушакова к себе в секретари, и перед способным молодым человеком открылась дорога к верному преуспеянию в жизни. Но услышав об отправлении в Лейпциг молодых дворян, он бросил все и стал добиваться, чтобы и его отправили в Лейпциг. Напрасно друзья отговаривали Ушакова от этого смелого шага. Действительно, по тем временам нужно было иметь немалое мужество, чтобы оставить определившийся жизненный путь и сесть на школьную скамью.
В неладах с Бокумом Федор Ушаков был смелее и непримиримее других и за то был особенно ненавидим гофмейстером.
Радищев рассказывает, что, приехав в Лейпциг, «забыл Федор Васильевич все обиды и притеснения своего начальника и вдался учению с наивеличайшим рвением… Он устремил все силы свои и помышления на снискание, науки, и в том было единое почти его упражнение. Сие упорное прилежание к учению ускорило, может быть, его кончину…»
Студенты должны были обучаться философии и праву, «присовокупя к оным учение нужных языков». Ушаков не ограничивался этим. Считая, что «не излишне для него будет иметь понятие и о других частях учености», он на собственные деньги нанимал учителей, уделяя особое внимание изучению латинского языка, который в те времена был еще официальным языком науки.
«Солнце, восходя на освещение трудов земнородных, нередко заставало его беседующего с римлянами», — пишет Радищев. Из римских классиков Ушаков отдавал предпочтение «не льстецу Августову» и не «лизоруку Меценатову» — Горацию, а Цицерону, «гремящему против Катилины», и «колкому Сатирику», «не щадившему Нерона», — то-есть, повидимому, читал «Сатирикон» Петрония[57].
Ушаков был любимым учеником профессора Геллерта, пользовавшегося большой популярностью среди студентов.
С увлечением занимался Ушаков математикой.
Словно радуясь тому, что вырвался из плена чиновничьей жизни, он вкладывал во все, за что бы ни брался, все силы души и тела. Отдаваясь самозабвенно науке, он не чуждался и соблазнов разгульной жизни. Это привело к тому, что, как пишет Радищев, «наступило время, когда почувствовал он совершенное сил своих изнеможение». Ушаков тяжело заболел.
Вот тогда-то и проявилось замечательное мужество и твердость души этого молодого человека.
«Поистине нужна неробость и крепость душевных сил, дабы взирати твердым оком на разрушение свое», — пишет Радищев о последних днях Ушакова.
Понимая серьезность своей болезни, Ушаков настойчиво просил врача не скрывать от него истинного положения:
— Не мни, что, возвещая мне смерть, востревожишь меня безвременно или дух мой приведешь в трепет…
Врач долго колебался, прежде чем открыл больному правду.
— Нелицемерный твой ответ почитаю истинным знаком твоея дружбы, — сказал врачу Ушаков.
Он простился со всеми своими товарищами. Потом призвал одного Радищева, передал ему свои бумаги, — впоследствии Радищев издал сочинения умершего друга в приложении к своей повести «Житие Федора Васильевича Ушакова». Последние слова, с которыми умирающий обратился к Радищеву, «громко раздалися в моей душе и неизгладимою чертою ознаменовалися в памяти».
Ушаков сказал:
«…помни, что нужно в жизни иметь правила, дабы быть блаженным, и что должно быть тверду в мыслях, дабы умирать бестрепетно».
Этот завет «вождя своей юности» Радищев сохранил навсегда.
Перед самой смертью Ушаков просил Кутузова и Радищева, чтобы они дали ему яду, но друзья не решились исполнить последнюю просьбу своего друга…
* * *
Раздоры с Бокумом и неустроенность быта не могли, конечно, заслонить то главное, что составляло содержание жизни Радищева и его товарищей в Лейпциге.
Через полтора года по приезде русских студентов в Лейпциг князь Белосельский сообщал об их успехах в письме в Петербург:
«…Все с удивлением признаются, что в столь короткое время проявили они знатные успехи и не уступают в знании тем, кто издавна обучается. Особливо же хвалят и находят отменно искусными, во-первых, старшего Ушакова, а по нем Янова и Радищева, которые превысили чаяния своих учителей…»
К сожалению, нельзя сказать, что учителя тоже превысили чаяния учеников.
Вспоминая о годах своего учения, Гёте говорил, что во всех четырех университетских факультетах царил мертвящий педантизм. Он признавался, что, скучая на лекциях по государственному праву, вместо того чтобы прилежно записывать, рисовал на полях своей тетради упоминаемых в лекциях лиц: судей, президента и заседателей в их странных париках, развлекая этими шутками своих соседей и смеша их.
Десятью годами позже Фонвизин писал в письме к графу П. И. Панину о лейпцигских ученых с обычной своей острой и беспощадной иронией:
«Я нашел сей город наполненным учеными людьми. Иные из них почитают главным своим и человеческим достоинством то, что умеют говорить по-латыни, чему однакож во времена Цицероновы умели и пятилетние ребята; другие, вознесясь на небеса, не смыслят ничего, что делается на земле… Словом, — Лейпциг доказывает неоспоримо, что ученость не родит разума…» [58]
Фонвизин был прав, давая эту насмешливую характеристику немецкой официальной науке.
В умственной же жизни Германии того времени происходили немаловажные и интересные события. Немецкая литература переживала период острой борьбы нового, предромантического направления со школой старого, готшедовского[59] классицизма, период становления литературной школы «бури и натиска».
Но в лекциях ученых, профессоров, в учебных планах и в учебниках свила себе прочное гнездо научная рутина, бдительно оберегаемая университетским начальством.
Из всех университетских профессоров Радищев и его товарищи выделяли двух: поэта-идиллиста Геллерта, преподававшего словесные науки, и молодого профессора Платнера, читавшего философию и физиологию.
Радищев вспоминает о наслаждении, которое доставляли лекции «добродетелью славутого» Геллерта.
«Геллерт был чрезвычайно уважаем и любим молодежью, — рассказывает и Гёте. — Небольшого роста, изящный, но не худощавый, с кроткими, пожалуй, даже грустными глазами, с неслишком большим ястребиным носом… он всею своей наружностью располагал к себе…»[60]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});