– Un centavo, senorita, un centavo, por favor.[3]
Она повернула к реке. Мальчишка шел за ней по пятам.
Линда чувствовала свою отгороженность от всего мира, словно ее заключили в какую-то оболочку, сквозь которую все видимые образы и звуки проникали как сквозь туман. Она догадалась, что это – действие того снадобья, которое подсунул ей доктор. Как приятно гулять и быть одной! У розового домика стояли двое молодых людей. Они проводили ее взглядами. Когда она отошла от них примерно на десять шагов, до нее донесся негромкий свист – честь, которой все мужчины-мексиканцы удостаивают любую блондинку.
Даже вопрос о ее замужестве больше не мучил ее. Какая разница, будет ли она жить с Джоном дальше? Ее провели. Она отдала свое тело белому рыцарю, которого нет и никогда не было. Отдалась ему сама, жадно и нетерпеливо.
Улица закончилась; дальше опаленная солнцем дорога пошла под уклон. Канючащий мальчишка прекратил преследовать ее. Линда прошла мимо бензоколонки, мимо продавца газировки. Хоть бы никогда не приближаться к реке, а просто идти и идти в сгущающихся сумерках. Навстречу ей попадались женщины, держащие на головах огромные тюки белья – они выстирали его в мутной воде реки, высушили и отбелили на солнце.
Дорога кругами спускалась вниз. Повернув к реке, Линда увидела лежащий на боку грузовик, беспомощный, словно лошадь, которая поскользнулась на льду. В воде на корточках сидели люди; они ругались, пытаясь вытащить машину с помощью домкрата и клиньев. Казалось, в их действиях нет никакой организации: никто не руководил спасением грузовика. На этом берегу парома дожидалось всего четыре машины. Поглядев через реку, Линда увидела, что дорога вдали полностью затуманена сумерками, – солнце село уже так низко, что скрылось за гребнем холма; скоро и этот берег тоже накроет тьма. Однако видно, что «эм-джи» и пикап все так же возглавляют вереницу машин, – должно быть, грузовик свалился в реку вскоре после того, как два черных седана съехали с парома на берег.
Она долго стояла, безмятежно наблюдая за ними. Нет нужды спешить с принятием решения – каким бы оно ни было. Успокоительное лекарство еще действовало, словно ватой окутывая закоулки ее сознания; чувствуя, как эффект его ослабевает, как проясняется голова, Линда почти жалела об этом.
К ней, ухмыляясь, подошел угловатый лодочник. Он размахивал руками, жестами показывая то на нее, то на тот берег, то на свою плоскодонку. Наконец, отставив три пальца, проговорил:
– Solamente tres pesos, senorita.[4]
Какое-то время Линда тупо смотрела на него, затем кивнула и побрела вниз, к реке. Лодочник держал плоскодонку, пока она в нее залезала. Линда послушно села посередине, куда он ей показал, и натянула юбку на колени. Он сел на корме и заработал веслом, разворачивая тупой нос лодки против течения. Плоскодонка пересекала реку под углом. Линда почему-то вспомнила о щенке, который трусил посреди мостовой в Сан-Фернандо.
Билл Дэнтон отошел от своих приятелей и неспешно спустился к воде, чтобы помочь ей вылезти на берег. Ожидая, когда они подплывут, он засунул большие пальцы рук за пояс рабочих брюк цвета хаки. Потом подтянул нос лодки к берегу, подал Линде руку и помог ей выйти. Повернувшись, она расплатилась с лодочником. Тот покачал головой и ухмыльнулся.
– Что случилось? – спросил Билл Дэнтон.
– Она... умерла. Сразу, как мы подняли ее наверх, в больницу, и переложили на кровать, она... – И, сама не зная почему, вдруг уткнулась ему в плечо и горько расплакалась. Линда оплакивала не смерть свекрови, не эту потерю. Сегодня она утратила нечто другое, лишилась чего-то важного и осталась наедине с пустотой – невероятной, не поддающейся описанию. Рука Билла оказалась на удивление легкой; но от ласковых слов, которыми он пытался ее утешить, слезы лились из глаз еще сильнее.
Глава 8
Дарби Гарона, сорокачетырехлетнего неверного мужа, мучило палящее солнце, но еще сильнее он мучился от раскаяния и омерзения к себе.
Мойра казалась ему свежим зеленым островком где-то вдали, за горизонтом. Задыхаясь от отвращения, он старался забыть огромные груди Бетти, ее массивные бедра. Забыть, словно ее и не было никогда! Целый долгий день Дарби сидел в одиночестве и занимался самокопанием. Просто невероятно! Никогда бы не поверил, если бы кто-то ему сказал, что он пополнит нестройные ряды изменников и охотников за девочками. Разумеется, такое случается, это довольно банальное явление, но чтобы он...
Дарби всегда ценил свежесть, чистоту и хрупкость. Мальчиком он коллекционировал бабочек, гашеные почтовые марки, собирал красивые камушки. Отец помогал ему сооружать витрины для его коллекций.
Он рос тихим, погруженным в себя ребенком, однако тщеславие было ему не чуждо; в конечном счете это и помогало добиваться успеха. Друзей он приобрел немного, но зато они были настоящими, на всю жизнь.
Дарби подмечал все, что происходило вокруг: болезнь пожилой дамы, сближение Бетти с приземистым вульгарным коротышкой, прибытие близнецов-блондинок... Он замечал все, но это было не важно. Окружающие его люди казались ему просто фигурками, которые двигались, действовали и говорили в параллельном мире. Действительность же заключалась внутри его. Дарби знал: даже если случится чудо и он когда-нибудь снова сможет жить в ладу с самим собой, ему придется уяснить, что же послужило причиной нынешней безумной эскапады, из-за которой, он, наверное, уже лишился дома, жены и положения в обществе?
Да, он всегда любил и ценил чистоту. Фортепианные фуги. Запах сосны. Когда дети были маленькими, ему нравилось любоваться завитками волос на их хрупких затылочках, вдыхать их теплый, сонный аромат.
В колледже, бегло прослушав курсы философии и психологии, из которых вынес необходимую малость самопознания, узнал, что у каждого человека бывают дурные и злые помыслы, но они еще не свидетельствуют об отклонениях, а скорее служат доказательством принадлежности к человеческому роду. Похоть, злоба и ненависть живут в тайниках сознания любого человека, но, покуда древние инстинкты таятся в глубинах сознания, он остается homo sapiens, человеком разумным. Однако стоит позволить скрытым инстинктам вырваться наружу, как сразу же скатишься на уровень животного. Само по себе наличие подобных инстинктов не должно смущать; стыдиться нужно только в том случае, если разрешишь им возобладать над разумом.
Как случилось, что он дал волю похоти? Почему он вдруг ощутил такой голод, который могла утолить лишь пышнотелая девка, подобранная на улице?
Вообще – что это было? Стремление к самоунижению, порожденное чувством вины, или настоящий голод, истинная нужда?
Неужели он считал прежнюю жизнь пресной и не получал от нее удовольствия? Дарби знал, что это не так. Он был тщеславен; его работа, за которую он получал сорок тысяч в год, полностью удовлетворяла его амбициям. Дарби знал, что его умственные способности позволяют ему метить выше, и все же не стремился к дальнейшему росту, ибо для того, чтобы занимать высокие посты, требовалось качество, которое у него отсутствовало, – безжалостность.
Дети у него славные. В общем, хорошие. Разумеется, с ними тоже хватало проблем, как и со всякими детьми, и все же у них в семье царила атмосфера любви, защищенности; так что его дети вышли в жизнь с настоящей уверенностью в себе, без той ложной храбрости, которая является результатом гиперопеки.
Тайна их спокойной, налаженной жизни, наверное, заключена в Мойре. А ключ к разгадке того, что с ним произошло, – в их отношениях. Дарби до сих пор помнит, какая она была, когда он в первый раз увидел ее в университетском городке. Небольшого роста, но, благодаря хорошему сложению и узкой кости, казалась высокой. Темные волосы, серьезный рот, а глаза – бездонные колодцы. Под мышкой – тяжелая стопка книг.
В их первый день, во время первой прогулки, разговор быстро перешел от необязательных, пустых тем к более важным вопросам бытия, жизни и смерти, что, собственно, тоже было несущественными темами, только на другом уровне.
Оба выросли в строгих, консервативных новоанглийских семьях. Обоим претил радикализм, и в то же время оба испытывали здоровый протест против их очень похожего прошлого.
Через неделю они поняли, что любят друг друга. Говорили друг другу миллион слов и поняли, что влюблены. Но их любовь, разумеется, выходила за рамки душных условностей среднего класса. Такую любовь, как у них, можно было лишь свести на нет сказанными над ними вечными словами и листком бумаги от государства, который являлся всего лишь официальным разрешением спать друг с другом. Родись от подобной связи ребенок, они воспитали бы его в атмосфере моральной свободы и полнейшей искренности, которая прежде ими отрицалась. Разумеется, лишь благодаря их выдающемуся интеллекту они могли проницать далее телесных желаний, сковывающих их бессмертные души, и провозгласили свободу.