огорошивала Антонина Сергеевна, входя в учреждение, – а их негусто в деревне, скоро все обежишь-примелькаешься. Вот только одному не могла научиться: не краснеть. – Будем смотреть?
– Джинсы со стразами есть?
– Чего?!
– Понятно…
Никите было стыдно за мать: никакого нового поступления не было. Просто, выждав неделю-другую, Антонина Сергеевна шла по тому же кругу со старыми вещами, частью разнообразив их теми, что залежались ещё с прежних привозов, да скостив процентов пять против объявленных пятнадцати.
Куда было деваться?
Антонина Сергеевна и сама истомилась, до полночи глаз не смыкала, а глаз Никиты, который тоже не спал, избегала. Он раз или два сопроводил её, но как увидел, сколь противны могут быть слова и ужимки родной матери, словно становившейся другой, едва в её руке оказывалась сумка с торгашьим бутором, так и ходить бросил, ссылаясь то на одно, то на другое. Тут ещё пацаны всё громче и обиднее кричали: «Никитос-коробейник!» и вызывали пластаться за гаражом. Синяки и ссадины не замажешь – и Антонина Сергеевна не стала его неволить, ходила торговать одна, возя свою передвижную лавочку на детских санках. Своим сердцем болела, а если чем-то свою совесть и марала, то вина была только на ней. Этим себя утешала.
В другое время люди шли сами. Негусто, но шли. Правда, покупали в основном под какие-то будущие капиталы. Если Владислав Северянович был дома, он капитулировал в кухню или на улицу. Стеснялся. Но и помалкивал: на столе не переводились колбаса, свежее масло, конфеты…
Угрызения совести приглушались, когда Антонина Сергеевна вызволяла из заначки заветную тетрадь. Сроду не руководившая большими деньгами, радовалась каждой копейке:
– Летом, отец, разберём спереди забор, соорудим балаганишко, покроем жестью, проведём свет. Свою торговлю надо начинать! Я уже пристрелялась, мало-мало понимаю…
И, удовлетворённая подсчётом, вынимала из кошелька, прежде чем заныкать обратно в комод.
– Ты бы много-то не таскала, – замечал Владислав Северянович.
– Так я всего-то одну – Никите фруктов-конфет купить!
– Смотри! Одна к другой…
Шмутьё разошлось почти без остатка. Один только прокол случился: с видом знатока ещё в первом привозе Антонина Сергеевна присмотрела Никите зимние ботинки. С меховым отворотом. Блескучие. На шнурках. Внутри – пахучие кулёчки, в которых чёрные (но не перец!) шарики.
– Вот, сносу не будет, сынок. Теперь только учись хорошо. Стыдно плохо учиться, когда тебя так разодеют!
– А если лопнут? – скрывая радость, для проформы усомнился Никита. – Алдар Кожубечихин тоже… понтовал в своих ко́нях, а им через месяц хана пришла!
– Да они же из на-ту-раль-ной свиной кожи! Вот пойдём опять в школу, все ребятишки ахнут: ни у кого таких нет, а у тебя есть! Две-три зимы носи смело…
Две-три зимы не проносил, даже не дождался конца забастовки. А так хотелось сразить одноклассников модной обновой! Недели две, впрочем, пошиковал. А на первых морозах хвалёные ботинки вздулись – и поползли кусками, вывернув кожу, которая оказалась обычным дерматином. В дранье вернулся с улицы, с глазами, полными слёз.
– Поеду, брошу через порог! – не меньше его расстроилась Антонина Сергеевна, и всё-таки обследовала каждый: не зацепился ли где за гвоздь? – Всё трещала, сорока: Турция! Турция! Вот тебе и Турция! Не буду платить за них! Пошла она к чёрту!..
Спасибо, хозяйка признала брак. А вскоре ещё несколько посылок снарядила. Никита потом и не помнил, с чем были эти коробки. Ещё бы! Посылки от старухи-грибницы приходили, как железнодорожные составы на станцию: разгрузили (распродали по деревне) один вагон (посылку) – принимались за другой, а там за третий… Конца и края не видно!
Конец, правда, вскоре замаячил. Разверзся в воображении Никиты огромным, шире крещенской проруби, нолём. Или даже так: загудел трубой, в которую они – Никита, мама и отец – должны были вылететь. Или вот – разбежался кругами, как глаза Антонины Сергеевны…
Это уже после Нового года было. На третий месяц забастовки, то есть бестолкового сидения дома, на шее у Владислава Северяновича.
Распродав праздничные побрякушки, Антонина Сергеевна снова засела за тетрадь. Сначала, напевая, складывала да вычитала с азартом, будто в морской бой играла, лихо потопляя вражеские корабли. Но затем всё перечеркнула. Нахмурилась. Сняла с книжной полки калькулятор.
– Никит! Чего это калькулятор барахлит? Новенький, месяцу нет, а уже неправильно складывает…
Встав на табуретку, Никита разряжал ёлку, укладывая игрушки и гирлянду в специальную коробку, выстеленную ватой.
– Ты, что ли, натыкал в него как-нибудь не так?
– Нет, я осторожно считал.
– Ты, может, уронил его, а он видишь какой маленький, по нему ногтем ударь, а там уже какая-нибудь пружинка сбилась, – настаивала Антонина Сергеевна.
– Да не ронял я его! – возмутился Никита, недоумевая, чего мать привязалась к нему с этим калькулятором.
О чём-то уже догадываясь, но не решаясь и самой себе сознаться в своих подозрениях, Антонина Сергеевна взялась за основательную ревизию. Опрокинула одну коробку: ложки, нитки, китайские пластмассовые будильники, новогодние хлопушки и петарды… А потом к тетради: составлять цифры в столбец, тюкать по калькулятору. И снова к коробкам…
– Я тебе джемперок такой красненький брала? Брала. Так, брюки джинсовые на вырост (за брюки я вложила!)… десять пар носков тебе и отцу десять… себе кофту с пуговицами-ромбиками (всё-таки не вложила я за джемперок, а только подумала!)… колготки… само собой, сапоги… тарелки эти проклятые три (куда, дуре!) комплекта… жевачек ты сколько сжевал (как задница не слиплась?) … в магазин отдала, потом снова задолжала и снова отдала… шампанского бутылку покупали на Новый год, фруктов с конфетами… и ещё пять тысяч ты у меня просил на фотографии этого… Бруса Ли… Наталья Ивановна должна за платье и бусы… Таюрские с Верой Челомбитько во вторник принесут: тридцать одну – первая и восемнадцать семьсот восемьдесят пять – вторая…
Нерадостными оказались подсчёты. И всё же прежде конца неминучего, сулимого Владиславом Северяновичем, приблизился месяцу конец. День ото дня осыпался численник, а с ним спадала с лица Антонина Сергеевна. По вечерам капала в рюмку настойку пустырника, а по утрам лущила пачки с таблетками и просила фельдшера измерить давление. Вот-вот спикирует с неба бабка-коммерсантка, но уже не по грибы – по их души! Воткнёт метлу в сугроб да с корзиной войдёт в дом, да вежливо спросит: «А где мои денежки, драгоценная училка Антонина Сергеевна Анохина? Нету? Профу-у-укала? А-а! Засужу, засажу в долговую яму!..»
Так кричал Владислав Северянович. Истекал срок, в запасе оставалось всего ничего, и Антонина Сергеевна лежала пластом с выплаканными глазами.
– Ва-асимсо-о-отсо-о-ра-а-акты-ы-ыся-а-а-а-а-а-а-ач-чч-ч! – повторяла, как зашлась, и долго не обрывала крайнего слова, точно боялась замолчать и остаться с пустым звуком наедине. Кроме этого пустого звука от восьмисот сорока тысяч – общей выручки за