– Это королевы! – прерывающимся от восторга шепотом сказала Элизе одна из старух.
Элизе вздрогнул. Он приблизился к молящимся и по тонкому профилю и аристократическим манерам сразу узнал Христиана Иллирийского, а по костистой черноволосой голове и еще молодому открытому лбу – стоявшего рядом с ним палермского короля. У одной из женщин видны были только ее черные волосы, у другой – волосы русые и поза боготворящей матери. Ах, как хорошо знал этот хитрый иеромонах его, Элизе Меро! Как удачно он, если можно так выразиться, инсценировал первое свидание малолетнего наследника и его будущего воспитателя! Свергнутые короли, пришедшие поклониться Богу, который, для того чтобы выслушать их моления, тоже как будто должен был прятаться в подземелье; сочетание низложенного королевского величия и религии в упадке; печальная звезда изгнания, приведшая в Вифлеем парижского предместья жалких, оскудевших волхвов, явившихся без свиты и с пустыми руками, – все это надрывало душу Элизе Меро. Но особенно – особенно ребенок, с трогательным, чисто детским любопытством, умерявшимся болезненной сдержанностью, повернувший головку к животным у яслей… Глядя на эту шестилетнюю головку, в которой будущее уже дремало, точно бабочка в белом коконе, Элизе подумал о том, сколько потребуется знаний и нежных забот для того, чтобы это будущее расцвело пышным цветом.
III
Двор в Сен-Мандэ
Временное проживание в гостинице «Пирамиды» длится три месяца, длится шесть месяцев, вещи из чемоданов до сих пор как следует не разобраны, саки не расстегнуты, всюду беспорядок, во всем сквозит та неуверенность, какою бывает полна жизнь на стойбищах. Из Иллирии ежедневно приходят радостные вести. Будто бы лишенная корней, не имеющая ни прошлого, ни своих героев, республика не принимается на новой почве. Народ устал, он якобы уже сожалеет о своих государях, безошибочно верный расчет подсказывает изгнанникам: «Будьте наготове… Не нынче – завтра…» Каждый гвоздь вбивается, каждая вещь переставляется со словами, проникнутыми верой в будущее: «Это мы уже напрасно».
А изгнание между тем продолжалось, и королева скоро почувствовала, что пребывание в гостинице, в этом водовороте иностранцев, на этой остановке перелетных птиц всевозможных пород, роняет их королевское достоинство. Наконец они снялись с лагеря, купили себе дом, расположились. Из кочевого изгнание превратилось в оседлое.
Поселились они в Сен-Мандэ, на авеню Домениля, идущей параллельно улице Эрбильона; эта часть авеню тянется вдоль леса, по обеим ее сторонам – изящной архитектуры дома и кокетливые решетки, сквозь которые видны усыпанные песком дорожки, круглое крыльцо и английский газон: все это очень похоже на авеню Булонского леса. В одном из таких особняков уже укрылись палермский король с королевой: люди небогатые, они сочли за благо быть как можно дальше от роскошных кварталов и от соблазнов high-lif’a. Герцогиня Малинская, сестра палермской королевы, поселилась тоже в Сен-Мандэ, и им обеим не составило большого труда уговорить кузину последовать их примеру. Фредерику тянуло к подругам, а кроме того, ей хотелось стоять в стороне от развлечений веселящегося Парижа, хотелось выразить молчаливый протест против нынешнего света, против благосостояния Французской республики, хотелось избежать любопытства, которое преследует людей известных и которое она теперь воспринимала как издевательство над ее падением. Король сначала возражал – уж очень далеко они забираются, но потом усмотрел в дальности расстояния благовидный предлог для долгих отлучек и поздних возвращений. И, наконец, самое главное: жизнь здесь была дешевле, здесь можно было многое себе позволить без особых затрат.
Разместились со всеми удобствами. Белый четырехэтажный дом с башенками по бокам был обращен лицевой стороной к лесу, проглядывавшему меж деревьев небольшого сада, а широкий, круглый, обстроенный службами и оранжереями двор, усыпанный песком до самого крыльца под навесом в виде шатра, поддерживаемого двумя длинными наклоненными копьями, выходил на улицу Эрбильона. Десять лошадей в конюшне, упряжных и верховых (королева каждый день ездила верхом); ливреи иллирийских национальных цветов и пудреные букли париков у прислуги, а равно и алебарда, и зеленая с золотом перевязь швейцара, сделавшиеся в Сен-Мандэ и Венсене не менее легендарными, чем деревяшка старика Домениля, – все это носило на себе печать ничем не оскорблявшей глаза, еще не вылинявшей роскоши. В самом деле, не прошло и года, как Том Льюис при помощи всей этой декорации и бутафории воздвиг по вдохновению придворную сцену, на которой и разыгрывается излагаемая нами историческая драма.
Да, да, увы – Том Льюис… Преодолевая недоверие, преодолевая отвращение, пришлось-таки обратиться к нему. Этот карапуз отличался цепкостью и гибкостью необычайной. В запасе у него было столько разных хитроумных приспособлений, столько всяких ключей и отмычек, чтобы открывать и взламывать неподатливые запоры, не считая ему одному известных способов покорять сердца поставщиков, лакеев и горничных! «Только не Том Льюис!» – так обыкновенно говорили вначале. И все не ладилось. Поставщики не доставляли вовремя товаров, прислуга бунтовала, и так продолжалось до тех пор, пока наконец к вам не подъезжал в кебе человечек в золотых очках и с брелоками на груди, и тогда ткани сами собой развешивались по стенам, стлались по паркету, сшивались, превращались в портьеры, занавески, гобелены, ковры. Нагревались калориферы, в оранжереях расцветали камелии, и владельцам, в одну минуту устроившимся на новом месте, оставалось только жить да радоваться и, сидя в покойных креслах, поджидать накладных со всех концов Парижа. На улице Эрбильона принимал счета, платил прислуге, распоряжался небольшим состоянием короля начальник его гражданской и военной свиты старик Розен, и распоряжался так удачно, что Христиан и Фредерика могли пока еще жить широко: их невзгода была оправлена в золото. К тому же король и королева, оба – королевские дети, не знали счету деньгам; они привыкли видеть свои изображения на золотых монетах, привыкли чеканить монеты в любом количестве, – вот почему это благоденствие их нисколько не удивляло, напротив: помимо холода пустоты, который оставляет на голове упавшая корона, они остро чувствовали малейшие изъяны своей новой жизни. Пусть неказистый снаружи, дом в Сен-Мандэ внутри был преображен в маленький дворец; пусть комната королевы с мебелью, обитой голубым шелком и украшенной старинным брюггским кружевом, в точности напоминала ее комнату в Любляне; пусть кабинет государя представлял собой копию того, который ему пришлось покинуть; пусть на лестнице стояли слепки со статуй, составлявших гордость королевской резиденции в Иллирии, а в оранжерее был устроен для уистити, которых любил Христиан, теплый, увитый глициниями обезьянник. Что значила вся эта проявлявшаяся теперь только в мелочах тонкая предупредительность для бывших владельцев четырех исторических замков и летних дворцов у самого моря, на зеленых островах, именуемых «садами Адриатики», где волны доплескивались до самой садовой ограды?
В Сен-Мандэ Адриатическое море уменьшилось до размеров лесного озерца, на которое Фредерика печально смотрела из окна своей комнаты, как смотрела лишившаяся отчизны Андромаха на поддельный Симоис. Впрочем, несмотря на все ограничения, Христиан, более опытный, чем Фредерика, иной раз не мог не подивиться их относительному благополучию:
– Наш герцог – поразительный человек… Право, я не могу понять, как это он так ухитряется, что при наших скромных средствах у нас все есть. – И прибавлял со смехом: – Одно можно сказать с уверенностью, что своих он не докладывает.
Дело в том, что в Иллирии имя Розен стало синонимом Гарпагона. Репутация скряги преследовала герцога и в Париже и нашла себе здесь лишнее подтверждение в женитьбе его сына, которому высватали невесту специальные агентства: брак этот, несмотря на всю миловидность маленькой Совадон, расценивался не иначе как брак неравный, брак по расчету. Между тем Розен был богат. Старый пандур, о разбойничьих, грабительских инстинктах которого красноречиво говорил его профиль, напоминавший профиль хищной птицы, воевал с турками и черногорцами не для одной лишь славы. После каждого похода его фуры возвращались с кладью – вот почему его великолепный особняк на стрелке острова Св. Людовика, совсем рядом с Домом Ламбера, был битком набит дорогими вещами: восточными коврами, средневековой утварью и оружием, трехстворчатыми складнями из чистого золота, скульптурами, ковчежцами, тканями шелковыми и парчовыми – словом, добычей, некогда захваченной в монастырях и гаремах и теперь загромождавшей анфиладу громадных приемных зал, двери которых Розен распахнул всего один раз – в день свадьбы Герберта, в день этого сказочно пышного празднества, устроенного на счет дядюшки Совадона, а потом опять запер, и, погруженные во мрак, залы по-прежнему хранили свои сокровища за спущенными шторами и запертыми ставнями, так что им не грозила даже нескромность солнечного луча. Чудак-хозяин, как настоящий маньяк, занимал в своем огромном особняке всего один этаж и довольствовался услугами только двух лакеев, – он и в Париже установил для себя строй жизни скупца-провинциала, – а между тем в подвальном этаже обширные кухни с неподвижными вертелами и давно остывшими печами были так же наглухо заперты, как и парадные комнаты.